Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По американским понятиям происшедшее с Клавой, кажется, считается изнасилованием, а по русским – и сказать никому ничего нельзя. Такое «сказать никому нельзя», без спроса впрыснутое с молоком матери и усвоенное без посредников-слов, на чувственном уровне, объединяло, как все выясняется и выясняется, много, очень много душ. Лишь в конце девяностых схроны семейного подсознания стали робко проклевываться – так живые ростки от тепла пробиваются, – и в новом веке непременно выяснится, весеннее солнце нагрело землю или то был осенний обман, и тогда заморозки неизбежные убьют наивную зелень, поверившую погоде, а не календарю.
И все-таки, почему, почему Клава подчинилась?
Все, что случается вот сейчас, сию секунду, бывает подготовлено предшествующими действиями, осознанными (заговор, например) или нет – все равно (ведь не всякое замышленное преступление осуществляется, для успеха его тоже нужно стечение обстоятельств, воле даже самого умного человека не подчиняющееся). Так что ответ надо в прошлом поискать. В ближнем прошлом (по времени и по причастности к твоей личной жизни) и в дальнем (историческом, масштабном) – именно в прошлом можно разглядеть то, что объяснит настоящее и поможет изменить будущее. К лучшему изменить?..
Задолго до сцены этой противной (Клаве противной, но не Макару), в январе еще, возвращались Костя и Макар с какой-то украинско-русской конференции. Сувенирная горилка, перестук колес, заоконная темнота с пунктирами проносящихся мимо огней что-то сделали с Макаром, и он, на третьем десятке лет их мужской и семейной дружбы вдруг разоткровенничался – хмуро глядя не в глаза сидевшему напротив Косте, а за его спину, в узкую полоску зеркала над диванной спинкой купе «СВ», сквозь зубы пробурчал:
– Где я родился, сказать? В больничке Гулага. – Пытаясь расслабить узел галстука, он порушил его, вытянув короткий конец, и нервно скомкал в кулак шелковый ошейник. – Черт!.. Отец за простодушие поплатился – указал в анкете после войны уже, что две недели мыкался, не мог выбраться из в одночасье сданного немцам Киева. Задним числом посчитали, что в плену был. А ведь он герой настоящий, до Варшавы дошел, был там в грудь ранен…
От сострадания к бедолаге-отцу и горькой своей участи (теперь-то, правда, такая биографическая подробность совсем не опасна, наоборот даже) нетрезвый взгляд Макара стал непривычно глубоким, а на самом дне его затаилась злость, которую не контролирующий себя человек выплеснул бы словами: тебе-то, провинциальному барчуку, сынку ректорскому, ничего ни скрывать, ни стыдиться не пришлось! Только не Макар… Сдержанность, доведенная до уровня рефлекса, была одним из главных открытий, двигающих его по невысокому, но надежному карьерному пандусу. (Поэтому-то, наверное, если пил он, то пил так, чтобы стать не слегка захмелевшим, а напиться мертвецки, до беспамятства – ведь небольшая доза алкоголя опасно расслабляет непроспиртованного человека и он может безрассудно выболтать свое тайное…)
Как был, одетый, Макар повалился на застеленную проводником полку, укрылся с головой верблюжьим одеялом и сразу захрапел, ритмично подсвистывая перестуку колес, отчего жалость к нему затуманила Костин взгляд, и осторожно, как заботливый родственник, он снял очки со спящего, стащил нечищеные ботинки, подложил простынку под колючую шерсть, подоткнул свисающее на пол одеяло. И долго еще потом эта щемящая Костина жалость продолжала приукрашивать все поступки Макара – так тонкая сетка, надетая на зрачок кинокамеры, скрывает морщины, молодит увядающую кинозвезду.
– Бедный, бедный Макар! – повторяла тогда Клава, слушая Костин рассказ о поездке. – Почему бы и тебе в ответ так же честно не раскрыть нашу генеалогию, а не молчать, как ты всегда делаешь?
– Да отключился он сразу, не успел я про нас и заикнуться, – оправдывался Костя перед женой. – И как сравнивать – его Гулаг и неоткровенное еврейство моей матери. А уж о дворянстве твоей мамы даже вспоминать в том контексте было бы просто неприлично… Это же компроматом давно быть перестало…
– Всегда какая-нибудь лажа выходит из-за твоей замедленной реакции. Можно теперь знаешь куда засунуть наши признания? – Клава резко поднялась, больно ушибившись об угол стола, шагнула к раковине, чтоб успокоиться за мытьем чашек-тарелок. – Выходит, Варя правильно наезжала на нашу якобы скрытность!
Как все мужчины, Костя плохо переносил боль, причиняемую хоть сколько-нибудь справедливыми замечаниями, и, воспользовавшись форой – Клавины глаза не буровили его, раз она стояла к нему спиной – он по касательной перешел в оборонительное наступление:
– Что за речь! По содержанию можешь что угодно говорить, но зачем эта грубость! Думаешь, домашняя небрежность не сказывается в твоей внешней жизни?! Замызганный фланелевый халат – меньшее плебейство, чем фраза неряшливая.
Утренняя полемическая разминка, для постороннего взгляда похожая на открытый бой, не была опасна для семейных уз, ведь Клава инстинктивно выплескивала, а не копила питающую ссоры, размолвки, разводы раздражительность повседневную, побуждая к тому же и Костю. (Но не копить мелкие досады – это еще полдела. Помудрев, она стала соображать, отчего становится неудобно, неуютно, неприятно, причину искать. Обида и негодование этому пониманию только помеха.)
– Прав, прав, прав! – Она на секунду повернула виноватое лицо к мужу и быстренько начала готовить тесто для примиряющего печенья (которое совсем недавно увкуснила, изменив с вологодским маслом традиционному маргарину и нарушив унаследованный от матери режим экономии).
Но оба (поровну грешны) не удосужились вспомнить, что первым их добровольным взносом в начинавшуюся дружбу с Макаром и Варей была именно откровенность, и не анкетно-поверхностная, а глубинная – такая, при которой не столько признаешься, сколько познаешь себя (вот еще для чего нужна дружба). Да, сейчас бы и додумать до конца, почему она оказалась односторонней. (Раз уж надрезалось, то посмотрите внимательно, что там внутри, не отводите взгляд!) Но нет, как можно препарировать поступки близкого друга… Так вериги благородства делают слепыми даже и умных людей.
Вчуже Клава уважала сдержанность, ценила ее эстетически (не этически, а именно эстетически, как, например, не вдаваясь в детали – от неумения анализировать чаще всего, – на веру называют эталоном «Черный квадрат» или «Поэму экстаза»), сама хотела бы научиться хранить хоть что-нибудь втайне, но еще с детских лет чем больше мама предупреждала: «Этого никому не рассказывай», тем чаще застигала она себя за выбалтыванием – даже помимо воли – самого сокровенного. Закономерно: действие рождает противодействие.
Конечно, безответственная распахнутость могла бы нанести Клаве много, очень много вреда. Репутация блаженненькой у доброжелателей и круглой идиотки у тех, кому жаль своей энергии на приязнь к людям, могла прильнуть к ней слишком уж плотно, стать не одеждой, но кожей, и она сама начала бы думать о себе как о странной, ненормальной, не повстречайся ей Костя, увидевший в простосердечной открытости неординарность, талант своего рода. Он принял на себя все Клавино излучение, и миру доставались лишь спорадические вспышки наивности, которые могли причинить, да и причиняли ей ущерб, но уже не роковой.
Был момент, когда она начала отличать неприятную ей скрытность, граничащую с хитростью и обманом, от благородной сдержанности (коей учит простое внимание к собеседнику – самый сложно приобретаемый навык: нужно ведь раз за разом влезать в шкуру другого и честно фиксировать, например, все уколы ревности, зависти, боль от которых по себе знаешь… и тебя самого чувствительно ранит, когда вдруг узнаешь, что… стыдно даже начинать этот перечень болей, бед и обид). Но только-только раскусила она прелесть сдержанности и начала примерять ее к себе для ежедневного ношения, как вдруг…
Именно мама, апологет скрытности, обронила пару слов, отбросивших Клаву назад, к наивной откровенности. (Не знаю, как у мужчин, но женщине, чтобы надежно скрыть что-нибудь от других, не проговориться ненароком, нужно сначала себя убедить, что у тебя этого – нет, то есть прежде всего себя надо лишить того, что от людей скрываешь… Если прибедняешься, то от денег удовольствия не получать, если любовь утаиваешь, то от нее только страдания будут…) Ненароком проговорилась Елизавета Петровна или доверилась младшей дочери как аббат Фарио Дантесу – она и сама не знает… Случилось это несколько лет назад, в день шестилетия ее вдовства. (В прошлое опять, подальше в прошлое… Куда угодно сбежишь, если в настоящем так нестерпимо. Лучше в прошлое, чем под поезд, к платформе Преображенки подползающий…)
…Местком папиной конторы и на этот неюбилейный раз (в провинции радиоактивное облако безжалостного прагматизма накрыло еще не всех) похлопотал о дребезжащем (стыдно, стыдно замечать такие мелочи!) автобусе, чтобы родственники и коллеги покойного главного инженера, чей портрет заслуженно висит в заводском музее, могли помянуть его столовскими рыбными пирогами и ритуальной стопкой прямо на кладбище. Из москвичей выбралась на пару дней только Клава: после бестолковых и оттого долгих телефонных переговоров с бабушкой было решено не срывать с лекций первокурсницу-внучку и Костю в Станфорд отпустить – его пригласил бывший студент, подозрительно щедро посуливший золотые горы в стране равных для всех возможностей. (В начале девяностых даже более искушенные прагматики хватались и не за такие обсахаренные соломинки. На редкость бессмысленной вышла поездка. Если, конечно, не засчитывать в плюс обидный жизненный опыт и новые мысли, которые всегда приходят в путешествиях.)
- 100 дней счастья - Фаусто Брицци - Современная проза
- Гуру и зомби - Ольга Новикова - Современная проза
- Люблю. Ненавижу. Люблю - Светлана Борминская - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Рука - Юз Алешковский - Современная проза
- Рубашка - Евгений Гришковец - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Всем плевать на электро - Алексей Егоренков - Современная проза
- Канцтовары Цубаки - Огава Ито - Современная проза
- Обреченное начало - Себастьян Жапризо - Современная проза