Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Применим силлогизм к шутке с ядом. Тезис: безвредный напиток вместо яда; антитезис: это действительно яд; синтез: все-таки это не яд, а желудочные капли. Отличительные черты юмора Евреинова и Набокова выворачивание наизнанку понятий и ситуаций, провокационная игра с читателем и зрителем, который лишь задним числом понимает смысл шутки, и, наконец, обыгрывание условной природы искусства и насмешка над теми, кто принимает иллюзию за реальность.
Но не только презрение к безвдохновенному реализму и специфическое чувство юмора связывают Евреинова и Набокова. Скучной имитации жизни Евреинов противопоставил образ Арлекина, преображающего и театр, и саму действительность. В своих трактатах он не только отождествлял себя с этим героем комедии дель арте, но и видел в себе провозвестника религии нового, «чудесного века маски, позы и фразы»: «Я Арлекин и умру Арлекином!» («Театр как таковой»). А на обложке «Самого главного» работы Юрия Анненкова Евреинов был изображен в виде арлекина, распятого на кресте.
Именно здесь, в этой точке, и произошло короткое замыкание; возникает скрытая, но прочная связь между Евреиновым и Набоковым, все творчество которого прошито и структурировано арлекинскими мотивами. Но прежде чем привести доказательства, вспомним, что представляла собой художественная вселенная Набокова в середине 20-х годов — незадолго до того, как Набоков полчаса побыл Евреиновым на эстраде второразрядного берлинского кафе.
В том фрагменте из «Взгляни на арлекинов!», где герой говорит о себе как о неудачной версии куда более великого писателя, интересна не только тема двойничества, но и тема творческой несостоятельности. Эта тема имеет непосредственное отношение к началу писательской карьеры Набокова: его стихотворения и рассказы, написанные до 1924 года, поражают своей беспомощностью и какой-то беспросветной банальностью:
Твой будет взлет неизъяснимо ярок, а наша встреча — творчески тиха…
(«Родине», 1923)…я порывисто вскинул глаза в лучистых радугах счастливых звезд.
(Рассказ «Слово», опубликован в берлинской газете «Руль» 7 января 1923 года).Пишет все это не испуганный гимназист, в первый раз принесший тетрадку собственных сочинений в редакцию иллюстрированного журнала для юношества, а вполне уверенный в себе 24-летний литератор, успевший получить кембриджский диплом филолога и опубликовать не одну книжку. Со дня разлуки с Россией, якобы разбудившей сонный дар Сирина, прошло уже несколько лет, а его стихи и проза, бессодержательные и вяловато-торжественные, так и не сдвинулись с мертвой точки, поставленной в конце его первого поэтического сборника, вышедшего в Петрограде в 1916 году. Дежурная фраза в духе «лучшие его строки были продиктованы любовью к России» не имеет к раннему Набокову никакого отношения. По странной иронии именно стихам, обращенным к родине, свойственна наиболее сокрушительная бездарность
(Кость в груди нащупываю я:родина, вот это кость — твоя.
«К родине», 1924).Перемену, произошедшую с Набоковым около 1924 года, иначе как чудом не назовешь. В рассказах «Картофельный эльф», «Бахман», «Возвращение Чорба» он с такой головокружительной легкостью достигает безукоризненной верности тона, что остается предположить, что до этого момента его замещал какой-то мелкий, неудачливый двойник, немедленно прогнанный при появлении настоящего хозяина. Если в 1925 году этот двойник еще пытается вернуть утраченные позиции, то с 26 года он окончательно изгоняется со страниц прозы и лишь изредка проявляет себя в некоторых не слишком удачных стихах. Появляется новый писатель, ослепительный дар которого возник словно из ничего, по мановению волшебной палочки невидимого фокусника.
Присмотримся повнимательнее к упомянутым трем рассказам, позднее вошедшим в сборник «Возвращение Чорба» (Берлин, 1930). Иногда на периферии, иногда в центре сюжета в них повторяется один и тот же мотив, восходящий к античному мифу о Дедале и Икаре и средневековой легенде о незадачливом ученике чародея (последняя была актуализирована романтиками, а позднее перешла в пользование современной низовой культуры — страшных историй и фильмов ужасов). Это мотив несостоявшегося чуда, неудавшегося фокуса:
Шок протянул руку, хотел, видно, выщелкнуть монету из уха карлика, но, в первый раз за многие годы мастерских чародейств, монета некстати выпала, слишком слабо захваченная мускулами ладони.
(«Картофельный эльф», 1924)Он совал монетку в щелку музыкального автомата и при этом плакал навзрыд. Сунет, послушает мелкую музыку и плачет. Потом что-то испортилось. Монета застряла. Он стал расшатывать ящик, громче заплакал, бросил, ушел.
(«Бахман», 1924)В «Возвращении Чорба» мотив несостоявшегося чуда уже становится сюжетообразующим: герой рассказа, жена которого недавно погибла, наступив на оголенный провод, покупает на ночь проститутку, чтобы воскресить в номере обшарпанной гостиницы свое прошлое — первую брачную ночь. Посреди ночи он просыпается и — испускает «страшный истошный вопль».
Он проснулся среди ночи, повернулся на бок и увидел жену свою, лежавшую с ним рядом. Он крикнул ужасно, всем животом.
(«Возвращение Чорба», 1925)Далее следует несусветная трагифарсовая сцена, в которой спасающаяся бегством проститутка сталкивается в дверях с родителями жены Чорба, ничего не подозревающими о смерти дочери и пришедшими увидеться с ней. Фокусник Шок, музыкант Бахман, Чорб — первые в длинной галерее набоковских «неудачников». И если уж говорить о едином метасюжете произведений Набокова, то им является отнюдь не драма утраты и ее последствия (как естественно было бы предположить, если согласиться с мнением о том, что главным источником вдохновения для Набокова была память об утраченной России), а творческая неудача. Лужин кончает жизнь самоубийством, не справившись с миром шахматного наваждения, который сам же вокруг себя и создал («Защита Лужина»). Изобретатель конструирует движущиеся манекены, плавные движения которых идеально имитируют человеческую пластику, но в итоге не может поддержать в них иллюзию жизни («Король, дама, валет»). Магда мечтает о карьере кинозвезды, но ее первое появление на экране заканчивается полным провалом («Камера обскура»). Герман задумывает идеальное преступление и обряжает простолюдина Феликса собственным двойником, но сходство оказывается мнимым, существующим лишь на территории германовского безумия («Отчаяние»). Цинциннат и Чернышевский, эти двойники с разными знаками, равные друг другу «по модулю», пишут в тюрьме, перед лицом смерти, книгу своей жизни, но не могут совладать с непослушными словами («Приглашение на казнь», «Дар»). Мечта Гумберта об эротическом рае в обществе Лолиты сбывается — но лишь на то недолгое время, пока Лолита не повзрослеет, а болезненное чувство любви и раскаяния не поставит под сомнение успех его гедонистического проекта («Лолита»). Чарльз Кинбот лелеет воспоминания о Зембле, но поэт, которому он вверяет свое прошлое, упоминает его родину лишь в одной строчке своей поэмы («Бледный огонь»). И наконец, писатель Вадим Вадимович так и не может вспомнить, тенью какого писателя он является («Взгляни на арлекинов!»).
Все эти персонажи, даже если профессия их не имеет ничего общего с искусством, изображаются Набоковым как творцы, которым по той или иной причине не удается (вос)создать подлинную реальность — будь то в искусстве или в жизни. Их замыслы, мечты и наваждения чреваты скрытым изъяном, который рано или поздно приводит к неудаче. Чаще всего — не без участия коварного двойника (Валентинов в «Защите Лужина», Горн в «Камере обскуре», Барбашин из пьесы «Событие», Куильти в «Лолите»…). Чрезвычайно важно, что от произведения к произведению причины этой неудачи могут казаться диаметрально противоположными. Иногда фатальная ошибка персонажа заключается в рабском подражании реальности и недостатке воображения (изобретатель из «Короля, дамы, валета», писатель Зегелькранц из «Камеры обскуры», Чернышевский из четвертой главы «Дара», художник Трощейкин из «События»). Иногда эта ошибка — в попытке без остатка раствориться в мире вымысла и забвении реальности, которая впоследствии жестоко мстит герою (Гумберт Гумберт, Чарльз Кинбот, Сальватор Вальс из пьесы «Изобретение Вальса»).
Вся эта галерея неудачливых творцов порождена сильнейшим ощущением творческой несостоятельности, которое преследовало Набокова в самом начале его карьеры. Под творческой несостоятельностью я имею в виду не просто технически плохое качество его ранних стихов и рассказов, но и осознание бессилия искусства перед лицом времени и смерти. В начале 20-х годов в Берлине Набоков сталкивается с невозможностью воссоздать в воображении утраченную Россию, а также на опыте познает необратимость смерти, когда от рук террористов гибнет его отец. Но боль потери для Набокова — это отнюдь не обычная ностальгия. В авторецензии на книгу мемуаров «Убедительное доказательство» он пишет о себе в третьем лице: «В каком-то смысле Набоков прошел через все уныние и упоение ностальгии задолго до того, как революция разобрала декорации его юных лет». Чувствительнее всех прочих потерь для него — не утрата родины или миллионного состояния, а опыт ускользания реальности, которая вытекает из мира, как молоко из прохудившегося пакета. Именно этот опыт, по-видимому, данный ему очень рано, ляжет в основу его писательских усилий. Сквозь призму этого опыта даже чувство тоски по родине принимает у Набокова специфическую окраску. Боль потери для него — это, прежде всего, боль от невозможности почувствовать боль, сделать потерю «своей», настоящей, избавиться от самоощущения бесплотного призрака, бесцельно бродящего среди размалеванных декораций. Самое страшное для Набокова и его героев — когда выясняется, что терять-то, в сущности, нечего: реальность ускользнула сквозь пальцы задолго до того, как стать недоступной из-за внешних обстоятельств. В «Событии» Люба в разговоре о погибшем сыне скажет Трощейкину:
- Дмитрий Медведев: двойная прочность власти - Рой Медведев - Публицистика
- Божественная комедия накануне конца света - Анатолий Фоменко - Публицистика
- Сталин и органы ОГПУ - Алексей Рыбин - Публицистика
- Ловушка для Президента. Тайный сговор Путина и Медведева - Алексей Мухин - Публицистика
- Хайдеггер и гиппопотам входят в райские врата. Жизнь, смерть и жизнь после смерти через призму философии и шутки - Дэниел Клейн - Публицистика
- Между «Правдой» и «Временем». История советского Центрального телевидения - Кристин Эванс - История / Культурология / Публицистика
- Действительность. - Эвальд Ильенков - Публицистика
- Кибервойн@. Пятый театр военных действий - Шейн Харрис - Публицистика
- Искусство слова - Уильям Моэм - Публицистика
- Драконы и звездолеты Лестера Дель Рея - Василий Владимирский - Публицистика