Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы уже целый день прочесывали окрестности в поисках пропитания и боеприпасов и, таким образом, знали местность не хуже своего ранца. Двинувшись в обход проволочных заграждений, мы вышли на шоссе раньше всех — по крайней мере мы были бы там раньше всех, если б не серые бронетранспортеры на гусеничном ходу, преградившие нам путь. На борту одного из них висел сопляк в солдатской форме, глядя со стороны, могло показаться, будто он показывает нам кулак. И вот тут-то в нескольких метрах от нас из рва вылез лейтенант-невидимка из девятой роты, он бросил свой револьвер и поднял руки. Может, это Дингес сказал: «Пошли», — может, это сказал я сам, но мы оба бросили свои винтовки и подошли к лейтенанту. А этот желторотый солдатик в черной форме смеялся и говорил, что ему всего восемнадцать, а он уже дрался в Польше и в Испании. В Испании… Ну тут он, должно быть, загнул. Он вытащил из кармана эрзац-сигареты и протянул нам. Он объяснил, что мы должны идти immer weiter,[6] и указал рукой вдоль шоссе. Пальцы его руки все еще были сжаты в кулак, я всмотрелся и понял, почему он все время грозил нам кулаком: в его руке был маленький револьвер.
Позже Дингес спрашивал меня: «Ты это видел… а это ты видел?» Но я, кажется, шел с закрытыми глазами — просто невмоготу было смотреть на всех этих лошадей и людей, на детей и солдат, которые лежали вокруг, источая густой смрад. Помнится, нам говорили в детстве, что путь в преисподнюю есть путь мрака. Я сразу же узнал этот путь.
— Знаешь, где мы идем? — спросил Дингес.
Я посмотрел вокруг и увидел одну только каменистую равнину.
— Еще позавчера здесь стояло кафе, в котором был шикарный проигрыватель, — сказал Дингес. — А здесь была булочная, а вон там жили три пылкие сестрички.
Позавчера все это еще называлось деревней Велдвезелт, сегодня же здесь не осталось ничего. Одна из трех сестер — младшая и, на мой взгляд, самая красивая — лежала с… Но об этом я хотел бы как можно быстрее забыть. На пороге бывшего кафе лежали два немца.
— Похоже, они выпили больше, чем смогли, — сказал Дингес, но я не сумел даже улыбнуться.
Мы шли по шоссе к тому месту, где стоял пограничный столб, за ним находилась уже другая страна, жил другой народ. На дорогу вышел крестьянин с ведром воды и предложил нам напиться.
Я посмотрел на него, и — хотите смейтесь, хотите нет-этот крестьянин удивительно напомнил мне Стейна Стревелса.[7]
А что, если этот крестьянин и в самом деле был Стейном Стревелсом? Вы, наверное, думаете, что я хочу сказать: дескать, люди в Германии точно такие же, как и в Бельгии, но нет, не в этом дело, просто он походил на Стревелса, вот и все. А такие ли они, как все, или нет — этого я не знаю, мы ничего не видели, кроме огороженных колючей проволокой выгонов и толстых крестьянок, которые сбежались поглазеть на нас, когда мы голыми стояли во время проверки: нет ли у нас вшей.
А потом мы видели одних только эсэсовских офицеров, которые без конца считали, считали и считали, потом был голод, потом мы все-таки заполучили вшей, но тут уж никто не проверял, есть они у нас или нет.
ГАЛЛЮЦИНАЦИЯ
— Ты обратил внимание на Вонке? — спросил меня Дингес, когда мы, заложив руки под голову, лежали на нарах и рассматривали вырезанные ножом надписи на польском языке.
Конечно, мы все отощали, все страдали от голода, но Вонке выглядел хуже всех. Его глаза стали огромными, они казались бездонными и плыли по его лицу, словно упавший лист по воде. Он лежал на верхних нарах в углу, на кишащей вшами соломе, оставшейся после поляков. Я бросил рассматривать польские надписи, в которых я — кроме слов, отдаленно напоминавших «Вива Америка!», — не понимал ничего, и посмотрел на Вонке. Он лежал выше, чем мы, и смотрел куда-то поверх наших голов. Я проследил за его взглядом, и мне пришла в голову нелепая мысль, что он, по-видимому, наблюдает за полетом птиц и мечтает о свободе, — я ведь всегда был сентиментальным болваном. Но это была не птица — Вонке не сводил глаз с Küchen III,[8] возле которой вдоль колючей проволоки взад и вперед вышагивал немецкий часовой, словно это невесть какая честь: стоять на посту возле лагерной кухни. Но Вонке не мог видеть часового, он был не в состоянии думать и о доме, здесь было что-то другое.
Следующим вечером, когда Вонке опять устремил свои бездонные глаза на что-то невидимое вверху, он вдруг запел. Это была песенка, знакомая всем нам еще со школы, в ней не было ничего такого, но когда Вонке запел — ах, черт возьми! — мы едва не заплакали, как ни смешно это было. Я посмотрел на остальных: все слушали, принужденно улыбаясь, и наконец кто-то сказал:
— Вонке, дружище, почему ты не выступаешь по радио? Вонке засмеялся, и, по правде сказать, от этого нам стало еще грустнее. Однажды над Вонке подшутили — так, как умеют шутить только в Бельгии: если вы спросите первого попавшегося вам на дороге крестьянина, как проехать в Ниуверкеркен, он, размахивая руками, как ветряная мельница, зашлет вас в Ваубрехтегем. Вонке спросили, не желает ли он устроить в бараке представление, как в кабаре. Он сразу же согласился, взобрался на скамейку и спел песенку о кузнеце, который стучит молотом в своей кузнице: «клоп-клоп-клоп». Тогда его спросили, почему же он не танцует под это самое «клоп-клоп-клоп». И Вонке тут же принялся танцевать. Ему сказали, что из него получился бы хороший танцор. Он прыгал от радости и громко стучал своими солдатскими башмаками о деревянный пол барака.
Я не мог больше на это смотреть и ушел в сортир, где, высунувшись из окна, принялся рассматривать расстилающиеся за колючей проволокой луга. Через некоторое время появился Вонке. Он влез на толчок и начал шарить в темноте, но вскоре, разочарованный, спустился вниз.
— Ты ищешь что-нибудь? — спросил я.
Он пробормотал что-то в ответ и хотел было ускользнуть, но я удержал его и начал говорить о его деревне, которую я хорошо знал, о деревенских девчонках, которые были хорошо известны всей округе, потому что стоило только выйти воскресным вечером с такой девицей из танцзала, как она тут же бросалась вам на шею. И сразу, без перехода, я спросил:
— Ты искал что-то?
Он смотрел на меня своими бездонными глазами, но по его нижней губе, которая отвисла и дрожала, я видел, что он сейчас начнет изливаться мне.
— Я видел во сне, — сказал он, — так ясно видел, вот здесь, за доской, над толчком, лежал кусок хлеба — вот я и пришел посмотреть.
Мы посылали открытки — обычная почта военнопленных: тяжело ранен, легко ранен, здоров, НЕНУЖНОЕ ЗАЧЕРКНУТЬ. И получали в ответ тоже открытки, где нам писали, что все живы и здоровы, что дом цел и невредим, малыш уже бегает, как олененок, и растоптал в саду все, что только можно растоптать.
— Ах, — сказал кто-то, — сколько нам всего придется рассказывать, когда мы вернемся домой!
Но мы вернулись домой и ничего не стали рассказывать, каждый говорил только об отступлении, и все молоденькие девчонки ходили с бинтами на ногах, словно этого требовала новая мода, а женщины стояли в очередях за продуктами и частенько теряли сознание от голода.
— Вы ничего не знаете об отступлении, раз вы на третий день попали в плен, — скажут мне.
Да, я, униженный, торопился к своему малышу, который растоптал в саду все, что только можно растоптать. Увидев меня, он испугался — испугался моей истрепанной шинели, моей бороды и моего осунувшегося лица. Я подарил ему «военнопленного» — фигурку, которую я сам вырезал тупым ножом из дерева. Но он сломал ее, заплакал и спрятался за спину матери.
КРАСНАЯ НОЧЬ
А потом наступила ночь, когда взревели сирены, и моя жена почти по привычке сказала: «Возьми ребенка и иди в сад, а я принесу одеяло», — мне кажется, она сказала бы это даже во сне. Да, эта ночь… остановите мою пишущую машинку, чтобы я не впал в сентиментальность…
Я затолкал их в щель, накинул им на головы одеяло и присел на корточки, приготовившись умирать. В небе вспыхнула первая осветительная красная ракета — пока еще в стороне от нас, где-то за рабочими казармами, потом еще одна — смотри, смотри! — и еще.
— Это над железной дорогой, — сказал я.
Но собираются ли они бомбить железную дорогу? Уже две осветительные ракеты висели над нашим домом — за ним и перед ним; он окрасился в кроваво-красный цвет, и такого же цвета стали ряды рабочих казарм. Наш город стал похож на магазин детских игрушек.
— Это бомбят железную дорогу? — спросила моя жена, и мой сын повторил, точно эхо:
— Это бомбят железную дорогу, папа?
— Да, — сказал я и зажал свое сердце в кулак.
Стаф Спис, его жена Матильда с детьми и все остальные обитатели квартала бедноты, не имеющие своих подвалов, нашли убежище в подвальных помещениях строящегося дома, неподалеку от нашей щели. Стаф Спис, который в иные ночи, покуривая сигарету, комментировал все происходящее: «Посмотри сюда, посмотри туда», — на этот раз молча смотрел по сторонам. Он видел все и молчал. Он держал в красной руке красную сигарету и пытался удержать дрожь своих пальцев. Я уже подумал, что нам пришел конец — точно так же, как в тот раз, высоко на лесах, когда подо мной подломилась доска или когда на фабрике взорвалась бензиновая горелка. Но сейчас это не имело ни малейшего значения. Я бросился в щель, сунул голову под одеяло и услышал, как сын шепчет: «…и избави нас от лукавого, аминь…» Моя жена нервничала, видя, что воздушной тревоге нет конца.
- Маршал Италии Мессе: война на Русском фронте 1941-1942 - Александр Аркадьевич Тихомиров - История / О войне
- Дорогами войны. 1941-1945 - Анатолий Белинский - О войне
- Нашу память не выжечь! - Евгений Васильевич Моисеев - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Записки подростка военного времени - Дима Сидоров - О войне
- Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг. - Сергей Яров - О войне
- Батальон «Вотан» - Лео Кесслер - О войне
- Щит дьявола - Лео Кесслер - О войне
- Баллада об ушедших на задание - Игорь Акимов - О войне
- Моя весна - Андрей Грошев - Драматургия / О войне / Периодические издания