Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я чувствую, как все эти лагерные рассказы меня распирают. Потому и отвожу глаза от правды – сказать. Иногда – срываюсь. Но задача иная: обойти и перехитрить Постникова.
– Или вот недавно. Парень. Работяга. Попал за настоящий военный шпионаж. Ну какой там шпионаж? Жалкая попытка. Без всяких убеждений. Доллары хотел зашибить. Шейнина, Ардаматского, советской прессы начитался. Так и его предупреждают, едва завезли, в Штабе: не общался бы с Синявским: могу заразить сифилисом, буржуазной идеологией… То есть, представь, для них писатель сейчас опаснее шпиона!.. Тот, конечно, не приближается. Стороною дошло… А мне, между нами, на руку. Спокойнее жить в относительной изоляции. Пора подумать о чем-то своем – об отвлеченном, научном. О будущем. О Пушкине, о теории искусства… Люди, лагерь, откровенно говоря, мало занимают. И совсем не интересно. Устал…
На всякий случай, чтобы не подумала чего и дабы не шелестел карандаш вослед сказанному, рисую в воздухе, нашей сигнализацией, противоположные иероглифы. Магнитофон у них покамест еще не снабжен телевизором. Крепкий зэк, из блатных, сформулировал обстановку: «Они думают, как нас об… ать, – восемь часов в день, – все свое служебное время. А мы, как их об… ать, думаем 24 часа в сутки».
Так и я – не пишу, а черчу. Рассекаю себя на части. Дескать, так и так: не верь произнесенному: не верь словам моим, а верь – мне: полно друзей: никто не боится: пустили козла в огород: у меня голова лопается от свежих впечатлений: как в сказке: не успеваю: только бы запомнить, вместить: потому и говорю…
Как это делается, вы спросите, – писать без бумаги? – и я, позвольте, вам не отвечу. Секрет. Вот уж это мой секрет! Еще пригодится. Не мне, так еще кому-нибудь… В сущности, все наше лицо и тело – это письмена. Нос, например. Или глаз. А не хватит названий, пальцы на что? Их ведь – десять. Считая на ногах – двадцать. Чем не букварь? И весь человек сплошное междометие! Все знаки препинания, вся азбука – в нас. Пишите не словами, не чернилами, пишите – мимикой. Как глухонемые. Пишите, наконец, слюною на ладони. Фруктовым соком на лбу. Синицею в голове. Журавлем в небе. Только пишите. И до кого-нибудь дойдет…
А ночь, между тем дежурит на столе куличом, отбрасывая сияющие сигналы-тени от всех этих чашек с черным кофе, от банок, склянок со сгущенным молоком. От свадебного батона… И за окном пока что, слава Создателю, – ночь. День движется, а ночь, как часовой, стоит на месте. В самом деле, наступление вечера, рассвета, заката, обусловлено развитием дня, но никоим образом ночи. Да вместишь ты, ночь, в Доме свиданий, сколько можно вместить. Всё заодно. В свои бездонные просторы. Посреди беспорядочности и низменности дня, темным краеугольником, ночь.
Продолжаю рассуждать громогласно, глядя в потолок, с расчетом где-то насолить Постникову. Нет, на сей раз без обмана, без утайки, от чистого сердца, как есть. Пускай вырежет с пленки все, что может помешать его дальнейшему продвижению. Да и возможно ли в чем-нибудь воспрепятствовать Постникову? Возьмет свое, снимет сливки. Но и шанс еще есть закрепить в памяти, в сознании Марии, пока не развели, не отделили нас, все эти созерцаемые мной серебряные рудники и золотые жилы, чтобы наши богатства не исчезли без цели, без попытки состязания, соперничества на ленте, которая пищит, но записывает. Пиши, крутись машина! Ну а мышь, на худой конец, – мышь не повредит!..
Повествую о «Бухенвальдском Набате», о гимне, который поют мертвецы с эстрады по праздничным дням, по настоянию начальства. Такого больше вы нигде не услышите. Хор немецких полицаев, бериевцев, военных преступников (других туда не затащишь) исполняет лагерный реквием по ими же загубленным душам и по себе самим. Близость колорита, и голосят со вкусом, анафемствуют со смаком, с пониманием материала, – бывшие палачи, от имени безымянной, но все еще требующей публичного воздыхания жертвы, ради самовоспитания, каясь в старых грехах, и от собственного уже изможденного и мученического венца. Двойное, тройное кощунство, страстно перекатываясь в полумраке смрадной столовки, служащей одновременно ареной концертной самодеятельности, доставляет горькое, извращенное удовольствие слушать в Мордовском остроге неутихающий «Бухенвальдский набат». И ведь как истово поют фашисты! Какие испитые у них, выжженные лица!..
Еще более угрожающе в этих старческих устах, распахнутых страхом и жадностью, звучат завывания «Ленин с нами!» и «Партия – наш рулевой!» За посылку, за рупь к ларьку чего не споешь? Даром, что после концерта истерзанный насмешками кто-нибудь из хора оправдывается в бараке: «Да я, ребята, только пасть разеваю, а слов этих поганых вслух не произношу…» Но кто-то же произносит – в загробном восторге: «Ленин – с нами»…
Мария делает пальцами знак, – словно играет гамму на невидимом клавесине.
– Слышишь, мышка пискнула… Как здесь все-таки тихо…
Дескать, не зарывайся! Уймись! Или просто утомилась этой вынужденной игрой на двух, на трех диапазонах сознания, где мышь и змея чередуются, меняясь местами, и зона с ее фантомами составляет уже не среду, а если хотите, стиль и стимул еще не написанной книги. Ловлю себя на том, что здесь я, в общем-то, в собственной коже. Не просто как человек, вжившийся в окружающий быт, но нашедший себя наконец-то в произведении создатель. Что мне сладостно вползать в этой мучительный сад, полный дивных творений, продолжающий странным образом мою капризную мысль, мое длинное и скользкое обличие змеи. Кто бы мог предвидеть? Я! И мое место – здесь! И – развитие замышленной в давних низинах стези. Я счастлив, что я в лагере.
Сознаю, что рассказываю о Бухенвальдском ли набате, либо о Постникове с его загадочной пленкой, которую пытаюсь поймать, – о чем угодно, – все, абсолютно все, принимает в моем изложении дразнящий и двоящийся образ. Как если бы это двойное, превратное существование, ставящее фразы и факты крест-накрест, как кроют крышу, плетут корзину, имело касательство формы, тождественной со мною и с тайнами злачного дома, где мы находимся. Со всеми его каналами, углами, перегородками, которые точит и точит всеслышащая мышь. Укрытие, облегающее плотной, гуттаперчевой кожей, заодно с обстановкой, подавленную волю художника, биографию авантюриста, прокравшегося, не желая того, соглядатаем рая, с которым сам соглядатай персонально совпадает. Не все ли равно, как обозначить, назвать его физический образ? Тонкой поступью, острым взглядом он обводит свои владения, словно какой-нибудь Казанова. Фабула, извиваясь, следует небрежно за его взвинченным плащом. Никуда не пришел, ничего не построил. Но достигнута искомая точка, начиная с которой тебе становится интересно и весело. Как вы думаете – зачем я это пишу? Поделиться увиденным? пересказать переживания?.. Нет, когда ты в душе перестаешь быть собою, теряешь скромность, заносчивость и змеем вползаешь в Эдем – не с целью соблазна или познания, но ради совпадения с телом человеческого рода, для какой-то красоты и законченности найденного замысла, – вот тогда все твое изобретательство, сочинительство, как бы оно ни называлось, само, непроизвольно, обрастает фабулой романа, равносильно жизни, любви, путешествиям в дальние страны, пускай ни строки не написано, а злодей уже за решеткой. Простое размышление о случившемся нам заменит и слог, и сюжет. И закуриваешь сигарету с острым чувством греховности. Оно сопутствует мысли, действительности и страстному, противоестественному поползновению писать…
ТРАКТАТ О МЫШАХ И О НАШЕМ НЕПОНЯТНОМ СТРАХЕ ПЕРЕД МЫШАМИУ нас во Франции завелись мыши. До сумасшествия, и что поделаешь? Если бы две, три, мы бы примирились. Мы были бы только рады мышам. Все-таки кто-то свой в доме, и такие хорошенькие. Ушки на макушке, словно у медвежонка; глазки бисерные; конусом, вечно ищущая что-то, щупающая мордочка и длинный розовый хвост. Я всегда спрашиваю окружающих: а зачем у мышей – хвост? И никто не объясняет…
Мышей я люблю, в общем-то, и не имею ничего против. Но они же, в принципе, уже прыгают, где вздумается. Сидят на обеденном столе, посреди бела дня, на сахарнице, хотя, казалось бы, для них пакетов с крупой, с мукой – хватает. На буфете недавно Мария, моя жена, углядела-таки мышонка. Он метался, идиот, под ее проницательным взглядом, не зная куда деваться, как слезть, и скатился под конец с высоты прямо на пол, визжа от страха. Небось ушибся, перепугался бедняжка. Да и как тут не напугаться! Сами представьте, смотрит на вас большая-большая громадина в очках, да еще в довершение ужаса двумя пальцами делает вот так: «тип-тип, мышка!» Как щипцами.
Жена у меня не боится мышей, и потому они ходят у нас уже по голове. Вот смотрите – бежит, смотрите! – я пишу, а она бежит по полкам, по книжным шкафам XVIII века. Вообразите! Восемнадцатого! И я, следя краем глаза, думаю, как скоро они начнут грызть переплеты и что тогда? На кухне пакетов, раскрытых, с мукой и сахаром, с разными пряностями, сухарями… Так нет – по книгам побежала! по рукописям!.. И это мне обидно, как писателю. Зачем же, говорю, так уж сразу по книгам? Разве это терпимо, лояльно?..
- Меня зовут Жаклин. Отдайте мне меня. Повести и рассказы - Виолетта Лосева - Русская современная проза
- Поколение выродков - Марья Полётова - Русская современная проза
- Странная женщина - Марк Котлярский - Русская современная проза
- Синдром пьяного сердца (сборник) - Анатолий Приставкин - Русская современная проза
- Мешок историй (сборник) - Александр Росков - Русская современная проза
- Еще. повесть - Сергей Семенов - Русская современная проза
- Пять синхронных срезов (механизм разрушения). Книга вторая - Татьяна Норкина - Русская современная проза
- Дело о картине НХ - Александр Ралот - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза