Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезда неслись по стальным рельсам. Трансатлантические пароходы пересекали океан. И вместе с ними весь мир мчался в будущее, созданное гением инженеров и ученых.
Прокоп открыл дубовую дверь в гостиную. Гостья обернулась, заслышав шаги, – но Прокоп узнал ее раньше, чем увидел лицо, почти не постаревшее за четырнадцать лет.
– Bonjour, Helen.
– Guten Abend, Herr Professor, – ответила женщина.
Первое, что она подумала: постарел. Нет, не просто постарел – отяжелел. Стал солидным, массивным, крупным. Ни следа гибкости, азарта, напора. В самом деле – герр профессор, как еще сказать?
– Ты из Парижа? – спросил Прокоп.
Элен покачала головой: последний год в Париже нечего делать. Все закончилось. Приходится начинать заново, на новом месте. Россия, Италия, Америка…
– Я был там в восемьдесят девятом, на Выставке, – сказал Прокоп и зажевал губу, умолкнув на полуслове. По старой привычке, почти машинально, Элен восстановила недосказанное и договорила за Прокопа:
– Ты искал меня.
Он кивнул.
– Я сменила фамилию, – сказала она. – И я больше не занимаюсь медициной.
Слова легко срываются с губ. «Я-больше-не-занимаюсь» – и почти без паузы – «медициной». Вот как легко, оказывается, это произнести, как легко признаться. Не кому-нибудь – мужчине, который помнил, чем была для нее возможность стать врачом, который знал – должен был знать! – от чего она ради этого отказалась.
От чего отказалась – выговорить куда труднее, да и не понятно, что говорить. Когда-то Элен думала: «от любви», иногда – «от счастья». Но в последние годы она снова узнала и счастье, и любовь – и они были такими страшными, что иногда ей хотелось забыть о них.
Но сначала, много лет назад, она отказалась от медицины. И значит, призналась себе, что все было зря: голодные годы в парижском Факюльте де Медсан, зубрежка, экзамены, мечты о будущем.
Такой отказ – что это? Великая жертва или великое предательство?
Интересно, Прокоп спросит, почему? Нет, не спросит, промолчит по обыкновению. Будет жевать губу, хмурить кустистые брови. Неужели понимает без слов, как когда-то?
Сердце стукнуло при одной мысли – Элен даже не ожидала. Была уверена: все прошло. Да ты только глянь на него – постарел, отяжелел, обрюзг.
Но нет – в груди екнуло, пульс подскочил: словно и не было четырнадцати лет.
Мальчишка принес бутылку моравского. Конечно, не бордо, но ведь Прага – не Париж, Прокоп потерял вкус к вину. Где вы, ночные попойки в кабаках Латинского квартала – до самого утра, до последнего весельчака, падавшего на пол, лицом в отсыревшие опилки? Теперь профессор Вальд позволяет себе лишь кружку чешского пива к ужину.
Прокоп узнал Элен сразу – но весь вечер вглядывался: что осталось от девушки, которую он любил когда-то? Глубокая морщина пролегла поперек лба, щеки впали, черты лица заострились. Сухие, бесцветные губы; кисти обтянуты обветренной кожей.
Тот же татарский изгиб скул, те же непослушные волосы, выбивающиеся из небрежной прически. Те же темные, глубокие глаза, тот же антрацитовый блеск.
Пятнадцать лет назад, узнав об экспериментах Хэннея, Прокоп сказал: «Блеск в глубине твоих глаз – как сияющий алмаз, скрытый в черном графите». Элен рассмеялась: «Настоящий комплимент ученого. Чтобы его понять, нужно учиться несколько лет».
Ему было двадцать четыре, ей – двадцать. Он приехал из Вены, чтобы продолжить обучение в Эколь Политехник, она была среди первых девушек, допущенных к обучению в Факюльте де Медсан. Они познакомились в одном из трактиров Латинского квартала, в день, когда итальянские анархисты справляли поминки по умершему в Берне Михаилу Бакунину.
От выпитого накануне у Прокопа раскалывалась голова, июльская жара усиливала застарелую вонь мочи и отбросов. Симфонии запахов и боли вторил невыносимо высокий голос темпераментной брюнетки:
– Бакунин велик тем, что показал паразитический характер собственности, но его программа утопична и вредна. Уже то, что он поддерживал Нечаева, этого беспринципного кровавого убийцу…
Прокоп ничего не знал ни о вредной и утопичной программе, ни о кровавом убийце Нечаеве, но имя Бакунина всплывало из глубин сознания сквозь раздражение и боль: это был русский, участник Святодуховского восстания. С похмельным отчаянием он кинулся в спор и вскоре, чудовищно коверкая французские слова, уже рассказывал, как пушки князя Виндишгреца бомбардировали Прагу в июне 1848 года – к слову сказать, за пять лет до Прокопова рождения.
В тот вечер Прокоп нашел благодарную аудиторию для своих косноязычных рассказов: еще не затихло эхо расстрельных залпов на Пер-Лашез, были живы те, кто помнил 1871 год, помнил 72 дня свободы.
Тьер – версальский палач, карлик-чудовище – триумфатором заседал в палате депутатов. Анри Рошфор, бежавший из Новой Каледонии, слал в Париж письма, наполненные неисто вой яростью побежденного.
До амнистии выжившим коммунарам оставалось целых три года.
Кровь бунтовщиков смыли с мостовых, но она текла в жилах парижан, стучала в сердца разноязыких обитателей Латинского квартала. Той ночью, смешиваясь с дешевым кислым вином, она несла желание, страх и надежду, мерным гулом истории отдавалась в ушах Прокопа и Элен.
Такую музыку лучше слушать вдвоем – и они слушали ее вместе четыре года.
Они почти не расставались: даже в библиотеке сидели рядом, и Прокоп, поднимая глаза от страницы, где редкие немецкие слова терялись среди легиона формул, встречал антрацитовый блеск зрачков, в которых только секунду назад отражались разъятые тела со страниц анатомического атласа.
– Мы – как полюса магнита, – говорил Прокоп, пытаясь объяснить подобную синхронность.
– Животный магнетизм, – улыбалась в ответ Элен.
– Да, моя принцесса, – отвечал Прокоп.
Он звал ее татарской принцессой, татарской княжной. Кто-то сказал, что Элен – внебрачная дочь русской княгини, рожденная в Париже от французского любовника и отданная на воспитание в деревню (потому, мол, и фамилия ее – Герц, сердце, мол, дитя сердца, ребенок страсти). Прокопу понравилась эта история – а сама Элен ничего не говорила о своих родителях.
Когда заканчивался уголь и гас камин, они согревали друг друга способом, спокон веку известным всем любовникам, – но под утро тускнел даже этот неутомимый огонь. Тонкое одеяло и два прохудившихся пальто служили плохой защитой от морозного воздуха мансарды – в полудреме они лежали, тесно прижавшись друг к другу, не в силах пошевелиться. Серый рассвет вползал в замерзшие окна, и Прокоп сказал:
– Если бы между химией и медициной был тот же магнетизм, что между нами… – и замолчал, покусывая губу.
– Мы бы смогли победить болезни, – продолжила Элен, но не угадала.
– Нет, – сказал Прокоп, – мы бы победили смерть. Как Франкенштейн – животным магнетизмом.
Они по-прежнему лежали неподвижно, но Элен подумала, что Прокоп должен был почувствовать, как забилось ее сердце.
– Победим смерть, – повторила она, и в груди ёкнуло.
В свои десять лет Лейба Бернштейн знал, что ему безумно повезло. Бог – суровый, лишенный облика Бог, о котором часто говорил покойный дедушка Мозес, – послал Лейбе пана Прокопа, профессора Вальда. Бог привел Лейбу в большой каменный дом, Бог поселил его здесь, на кухне.
Все началось со швейной машинки «Зингер», с поломанной машинки тети Ривки. Маленький Лейба любил смотреть, как тетя шьет, как ходит вверх-вниз игла, крутится колесо, покрытое черным, потрескавшимся и истертым лаком, металл сиял сквозь проплешины теплым латунным светом. Лейбе нравились механизмы – коляски, газовые фонари, часы. Он любил тетю Ривку и любил стрекот «Зингера» – и когда холодным зимним днем игла замерла и звук растаял в воздухе, Лейбе стало грустно, грустно даже не от того, что тетя плакала, причитая, что не успеет сдать работу в срок и, значит, они опять будут голодать, – нет, Лейбе не хватало привычного мелькания иглы, кружения колеса, пощелкивания скрытых механизмов.
И тогда он разобрал машинку, а потом собрал, а после крутанул колесо, и иголка опять пошла вверх-вниз, и машинка застрекотала. Как Лейба сделал это? Он и сам не знал. Даже дедушке не смог объяснить – но дедушка и не спрашивал, только принес старые часы и сказал: «Чини».
Через два месяца всё гетто знало: маленький Лейба Бернштейн – настоящий вундеркинд, чудо-ребенок. Наверное, поэтому полгода назад дедушка Мозес надел свой парадный сюртук и повел Лейбу в город. Там Лейба впервые увидел вагон, который катился по рельсам без лошади, а потом они пришли в большой дом на большой площади. На гербе у входа был изображен лев, держащий в лапах какой-то странный инструмент, – и Лейба подумал, что это добрый знак, ведь его и назвали в честь льва, Лейбом.
- Я уже не боюсь - Дмитрий Козлов - Современная проза
- Посох Деда Мороза - Дина Рубина - Современная проза
- Мальчик на вершине горы - Джон Бойн - Современная проза
- Атаман - Сергей Мильшин - Современная проза
- Война - Селин Луи-Фердинанд - Современная проза
- Голос - Сергей Довлатов - Современная проза
- Перемирие - Бернард Маламуд - Современная проза
- Орлеан - Муакс Ян - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи - Современная проза