Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сотворение кумира
…Но я забыл об одесситах, чего допускать вообще нельзя, тем паче — находясь в Одессе. Все немного расслабились, внимая очередным ораторам на симпозиуме. Вполуха слушали речи именитых москвичей, витийства киевлян, вежливо аплодировали гостям, финским писателем.
Как вдруг потребовали слова одесситы.
Чутье подсказало мне, что эта настойчивость проявлена неспроста. Будто бы кто-то незаметно, но решительно, из-за спин, подталкивал их: ну, давай, ну, сколько можно терпеть эти интеллигентские слюни, а ну, пошла!.. И уже не было мочи сдерживать напор. Да и как не дать слова хозяевам?
Первым в атаку ринулся Иван Дузь, о котором я знал, что он литературный критик и чего-то там профессор. Второй была некая Зирка, о которой я вообще ничего не знал, а лишь мог догадываться, что Зирка (по-украински — звезда) это, скорее всего, псевдоним и что подобные слащавые псевдонимы обычно выбирают себе поэтессы из Одессы.
Они, с пеною у рта, бросились на Солженицына.
Было легко предположить, что вообще, по жизни, Солженицын им ничего плохого не сделал. Что они, наверное, прочли «Один день Ивана Денисовича», нахохотались и нарыдались от сердца, как и все, как и я. Что за кухонным чаем в семейном кругу или даже в обществе друзей они с восторгом, пусть и полушепотом, обсуждали крамольную повесть. Хотя какая же это крамола, если напечатано в журнале, если все газеты наперебой верещат об авторе, самородке и страстотерпце, если повесть выдвигалась на соискание Ленинской премии, если ее, говорят, читал сам Хрущев, хотя он и не читал ничего по темноте и лени?..
Впрочем, время переменилось.
Наверняка Дузя и Зирку, профессора и звезду, пригласили в обком партии или еще куда покруче — отказаться от такого приглашения нельзя, — и там дали указивку. сделать Солженицыну козу, обложить последними словами Нобелевский комитет и выразить волю народа о лишении Солженицына гражданства, высылке его за границу, а если нет, то посадить его обратно в лагерь, где он уже сидел раньше вместе со своим героем Иваном Денисовичем Шуховым…
Была ли реальной подобная перспектива?
Поведаю читателям о событии, которое, насколько я знаю, до сих пор так и не обрело гласности.
Тогда же, в начале 70-х годов, в Малом зале Центрального дома литераторов прошло немноголюдное собрание писателей Москвы, на котором выступил начальник Пятого управления КГБ генерал Абрамов. Он, весьма доверительно, рассказал о деятельности в Советском Союзе диссидентов, процитировал некоторые документы, статьи зарубежной прессы. Говорил и о Солженицыне, о том, что семья Ростроповичей опекает его на своей подмосковной даче, о возникших там проблемах, о непростых взаимоотношениях Солженицына с главным редактором «Нового мира» Твардовским.
Генералу задали вопрос: достаточно ли мотивированной была реабилитация Солженицына по его фронтовому делу?
Абрамов подробно рассказал об обстоятельствах ареста Солженицына на фронте в 1945 году, о суде над ним, но подчеркнул, что поскольку реабилитация состоялась в соответствии с законом, никакого обратного хода в этом деле быть не может.
Вот тут-то и произошло нечто невероятное. Один за другим выступили писатели, чье творчество было посвящено подвигам чекистов, и о которых поговаривали, что они вхожи. Так вот, эти вхожие писатели в один голос потребовали пересмотра реабилитации Солженицына, что, по сути, могло означать либо подтверждение его виновности по давнему делу либо новое судебное преследование.
Я не настолько наивен, чтобы думать, будто эти вхожие писатели (тем более — все вдруг!) самостоятельно загорелись этой идеей.
Но мне показалось, что генерал был ошеломлен подобным поворотом разговора.
Свои ребята, как обычно, перестарались.
Я сидел на этом собрании, удрученно понурясь.
Слишком свежи были в памяти мытарства, пережитые в детстве, и позже, когда я уже повзрослел: я был сыном расстрелянного, сыном «врага народа», я был заклеймен. И дело тут не только в клейме: был момент, когда мне самому грозила та же участь… Об этом позже.
В 1957 году меня пригласили к уполномоченному КГБ по городу Ухте, что в Коми АССР, и выдали справку о том, что мой отец Рекемчук Евсей Тимофеевич реабилитирован посмертно.
Так что же — всё сначала?..
Ведь нетрудно догадаться, каким прецедентом могла стать отмена реабилитации Солженицына.
Спустя много лет, я нашел в одной из книг, посвященных деятельности КГБ, такой текст:
«В ноябре 1970 года Андропов предложил лишить нобелевского лауреата Александра Исаевича Солженицына советского гражданства и выслать его из страны».
Далее в книге сообщалось, что тогдашний министр внутренних дел Щелоков, жестко соперничавший с Андроповым, узнав об этом, обратился к генсеку Брежневу с противоположным предложением: не лишать Солженицына гражданства, а наоборот, дать ему в Москве квартиру и разрешить ездить за границу.
«…Брежнев внимательно прочитал письмо Щелокова, — говорилось в книге, — возможно, с учетом его точки зрения вопрос о высылке Солженицына был отложен».
Итак, ноябрь семидесятого.
А симпозиум в Одессе проходил в конце октября, в самый Разгар противоборства во властных верхах по этому вопросу.
Теперь ясно, что невозмутимый творческий разговор советских и финских писателей вызвал кое-где раздражение, и что взорвать эту идиллию было поручено двум одесситам — профессору и звезде.
Я помнил вежливое предостережение Ласси Нумми, сделанное им в конфиденциальной беседе на старте симпозиума: «…Мы решили не затрагивать этой темы в Одессе до тех пор, пока ее не затронет советская сторона».
Петарда взорвалась.
Теперь оставалось ждать, что в оставшиеся дни симпозиума финны будут по очереди излагать свои точки зрения (плюс перевод), переругиваться между собою (плюс перевод), и в результате мы разъедемся по домам, обозленные друг на друга и сами на себя.
Профессор Дузь, сидевший напротив меня, отирал платком пот со лба. Он сделал всё, что мог. И не сделать этого он, вероятно, никак не мог.
Я одарил его самой ласковой улыбкой, какую когда-либо посылал одессит одесситу.
Ласси Нумми запросил очередной перекур и ушел совещаться с коллегами.
Но финнам тоже не хотелось влезать в спор о Солженицыне.
Ведь сколько ни разнились наши позиции в вопросе о литературе для масс и литературе для избранных, — это был разговор именно о литературе. А то, что нам теперь предстояло — мы знали это заранее, — не имело касательства к теме: там литературой и не пахло, там была политика в чистом, а может быть, и не в самом чистом виде.
Сосредоточенный Ласси Нумми подошел ко мне и сказал, что финские писатели, обменявшись мнениями, всё-таки отказались от первоначального намерения — выступать всем, — и поручили Эйле Пеннанен изложить свою, но близкую всей делегации позицию по данной теме.
Но если кто-нибудь, добавил Ласси Нумми, вперив в меня ледяной взор сквозь толстые стекла очков, — если кто-нибудь из русских или одесских писателей захочет продолжить этот разговор после Эйлы Пеннанен, то уж тогда, сказал Ласси Нумми, — да что вы, боже упаси, сказал я.
Я слушал речь Эйлы Пеннанен, благодарно кивая каждому ее слову, едва лишь смысл этих слов делался для меня доступным после перевода. А дальше я уже кивал наперед, не дожидаясь перевода, — я понял, что эта немолодая и несуетная женщина была воплощением мудрости.
Между прочим, в языках финской группы слово мудрый зачастую равнозначно слову хитрый.
Я подозреваю, что и в русском языке оно первоначально имело тот же смысл, шла ли речь о Василисе Премудрой или о ком-либо еще.
Слушая Эйлу Пеннанен, я невольно перебирал в памяти всё то, что для меня было связано с Солженицыным.
Важно учесть, что к той поре, когда в Одессе проходил симпозиум, тема эта еще не обладала тем масштабом, какой она обрела позже.
Солженицын и сам подчеркивал, что получил Нобелевскую премию «…почти не показав миру своего написанного, лишь „Ивана Денисовича“, „Корпус“, да облегченный „Круг“, всё остальное — удержав в запасе…»
Значит, сейчас я привношу в свои воспоминания и то, что произошло гораздо позже.
Таковы свойства памяти прожившего долгую жизнь человека.
Для этой памяти характерно свободное перетекание времени из прошлого в настоящее, а из будущего в прошлое. Имеется в виду то более глубокое прошлое, по отношению к которому другое, менее глубокое прошлое, является будущим. Настоящее здесь всего лишь опережает определенный участок прошлого, но, спустя мгновение, само становится прошлым. А будущее — это не то, что когда-нибудь произойдет, а то, что уже произошло, но произошло после того, как настоящее сделалось прошлым.
- Куры не летают (сборник) - Василь Махно - Эссе
- Краткое введение в драконоведение (Военно-прикладные аспекты) - Константин Асмолов - Эссе
- Вербы на Западе - Александр Амфитеатров - Эссе
- И не только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы - Андрей Аствацатуров - Эссе
- Кухня и кулуары - Михаил Веллер - Эссе
- Невозможность путешествий - Дмитрий Бавильский - Эссе
- Постсоветский мавзолей прошлого. Истории времен Путина - Кирилл Кобрин - Эссе
- Конспирологическая утопия братьев Стругацких - Антон Первушин - Эссе
- Блокнот Бенто - Джон Бёрджер - Эссе
- Место действия. Публичность и ритуал в пространстве постсоветского города - Илья Утехин - Эссе