Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На противоположном берегу уже пасутся коровы, и мы смотрим на большое лежащее вымя: мы никогда не пьем молока с фермы напротив школы: к вечеру старые ученики бахвалятся, что переплывут через реку, выйдут на берег, поднимут коров на ноги, подоят и принесут нам в своих флягах теплое молоко: я тут же ощущаю его закатный аромат; однако необходимо выйти из воды, обуть на пористом бережке огромные походные ботинки, точнее, сапоги «патога», которые я умею зашнуровывать с Освобождения.
На ведущей вверх тропе темные лужи, в которых дрыгают лапками желто-черные саламандры; выше — поляны с ободранными пнями, где мы подбираем кору и вырезаем из нее исторических персонажей: в красном воздухе все еще гудит парочка шмелей.
Во время этих походов мы много беседуем, между собой и со святым отцом: об истории, священной истории, войне, которую он называет теперь «холодной». О доисторическом человеке, доисторической Земле, ископаемых, расположенных, по его словам, в долине, куда добираться три дня, и охраняемых змеями.
Порой мы возвращаемся из этих походов с ломотой в руках: не от лазанья по деревьям, а от очень сильных кулаков отца Мюрга, который в течение всего похода хватает детей за руки, чуть не ломая их. Этот силач, способный растрогаться до слез, любит так больно выворачивать нам руки, что хоть плачь. Те, кого он выбирает для испытаний, и за целую ночь не могут оправиться от его хватки; но дети домогаются избрания, толпятся вокруг этого здоровяка, чьи шаги гремят на любом полу, и маленькие ручки тянутся к его кулакам.
Ни одной девушки во всей школе, лишь супруга фермера да ее маленькая дочка с белокурыми косами, что прыгает со скакалкой на зеленой травянистой террасе перед домом, откуда мы не получаем ни единого свежего продукта; никаких семейных нежностей, никакой заботы, даже если ушибешься во дворе.
Нередко отец Валлас зовет меня или делает знак рукой из окна своей квартиры, когда я играю во дворе: чтобы я поднялся и составил ему компанию, пока он скучает либо вынужден подписывать накладные или сочинять письма.
Он усаживает меня в высокое кресло, обитое черной кожей, с другой стороны большого письменного стола, и велит мне говорить с ним, рассказывать, чего я хочу, если, конечно, хочу; в первый раз, сильно растерявшись, я прошу его назвать тему: он отвечает, что я в состоянии найти ее сам, а затем выстроить свое описание, рассказ или выражение собственных чувств.
Мне очень хочется начать с его лица, слегка выпуклого лба, большого носа, больших ушей, но я предпочитаю крупного шмеля, бьющегося в окно.
Отсюда начинается описание последнего из наших походов, последней Большой школьной прогулки, запахи молока, кофе и навоза на фермах, поодаль от которых мы звеним гвоздями подметок по гранитным пластам, большой прут, что я вырезаю из бузины на берегу Семены и рассекаю им рои мошкары; от Жубера я перехожу к нашему дому, нашему саду в Бург-Аржантале и в Дофине.
В том же месяце, глядя на бюстик Бетховена, стоящий на этажерке у него за спиной, я описываю наше тогдашнее любимое произведение, «Концерт для скрипки» — еще до войны мать слушает его в Париже в исполнении Менухина, а я воспроизвожу по памяти, мурлыча, насвистывая, выстукивая ногой по ножке кресла и рукой на подлокотнике основные эпизоды: загадочные и величавые барабаны в начале, первая скрипичная атака, наконец, тот момент, когда мы затаивали дыхание: переход от медленного темпа к заключительной танцевальной теме; или, рассказывая о наших каникулах в Бретани, я напеваю, отбивая рукой такт, основные темы «Фингаловой пещеры»[235]: после затянутого вступления разворачивается центральная тема во всей своей страстности. В другой раз, в другой день, вслед за уроком и переводом о войне римлян с Ганнибалом, описание битвы двух навозных жуков на дороге в Го.
Как-то утром следующей зимы, в сильный мороз перед самой оттепелью, когда мы волочимся по утрамбованному снегу во дворе и я наблюдаю, как со стены падает лед, святой отец зовет меня сверху, я сбиваю одну из самых красивых сосулек и, даже сидя в кресле, сжимаю ее в кулаке: обломок такой твердый, что тает медленно; заметив это, святой отец заставляет меня повторять вслед за ним строки шекспировской песни:
When icicles hang by the wallAnd Dick the shepherd blows his nails[…] Then nightly sings the staring owl,То-whit! to-who! a merry note […][236]
Моя сосулька уже растеклась лужицей у ножки кресла; святой отец говорит, что следующей зимой они будут еще красивее, а я отвечаю, что теперь, благодаря этой светлой поэзии, сосулька еще красивее у меня во рту, и, спустившись, несколько дней подряд бормочу эти стихи, засыпая со словами: «То-whit! to-who».
*
С изучением латыни и римской истории воскресает моя одержимость рабством, то накладываясь на манию мученичества, то расходясь с нею. Латинский язык становится клеткой, виселицей, железным ошейником, цепью рабства, самой основой древнеримского строя: вольных и подневольных. Голос абсолютного хозяина: слово servus и другие в «Латинских упражнениях» - я смотрю на них и в то же время отвожу взгляд. Иллюстрация к тексту латинского историка: хозяин Квинт Туллий Македон бросает одного из своих рабов в бассейн с муренами, «Риег, abige muscas!»[237] из оды Горация, который путает ребенка с рабом...
Изучая римскую мифологию, мы подступаем к Древней Греции и все лето в преддверии второго учебного года готовимся в своих жилищах, на фермах, пляжах к открытию главнейшего классического языка, древнегреческого - достойны ли мы его?
По возвращении в школу отец Саланон проводит нас за руку в пятый класс: в первые дни слово doulos представляется точно таким же беспощадным, как и латинское servus, правда, с жалостливым звучанием[238]: надежда, что в Греции закон смягчен, просвещен великим искусством и трагедией, философией, политической риторикой, поэзией, тает, по мере того как мы знакомимся с языком и одновременно с историей создающей его нации: от Крита до Микен, от Микен до Спарты, от Спарты до Афин.
От спартанских илотов до афинских метеков - именно этот жестокий мир начальников и подчиненных, «существующих» и «несуществующих», служит основанием для светлого помоста, где расхаживают образы трагедии, сострадания, рока, красоты, демократии, точь-в-точь как на арене римского амфитеатра, где первые христианские мученики демонстрируют и воспевают достоинство и грядущее освобождение человечества.
Как добр, достоин, прочен в сравнении с этим мир Библии: ни подчиненных, ни начальников; весь народ целиком - словно каждый из них герой - принимает участие в судьбе мира, алкаемой и вдохновляемой единым Существом. Там упоминаются даже звери, хотя некоторых из них и приносят в жертву, они присутствуют в снах, притчах.
В конце первой четверти мы уже можем переводить небольшие отрывки из «Анабасиса» Ксенофонта[239]. К тому времени, так же, как я вижу в строках текста формы хорошо знакомой реальности, линии, круги, квадраты, тени и свет, водоемы, в самой этой хорошо знакомой реальности я вижу текст, ряды слов, разрозненные слова, столбцы фраз и, главное, все это, реальность и знаки, порождают во мне непрерывное пение, алфавит греческого языка, ряды его слов, звуки возносят меня над латынью, и я слышу теперь лишь ее рациональную силу, действенную потому, что она очерчивает мир, как закон. Латынь пишет и закрывает, древнегреческий говорит и открывает. На переменах мы пытаемся понять, как древние их произносили - точно так же мы уже стараемся декламировать Шарля Орлеанского[240], Вийона, с диакритическими значками, обсуждаемыми на уроке.
Пригорок с лужами по бокам становится для нас Коринфом, осажденным и разграбленным войсками Луция Муммия Ахейского в 146 году до Р.Х.: горе римлянам, то есть некоторым из нас, вытянувшим жребий, что истребляют и угоняют в рабство греков, превосходящих умственно. Но что происходит при этих бедствиях с хрупкими табличками, где начертаны тексты, которые мы переводим, эпопеи, трагедии, речи? Как эти сочинения смогли пережить исторический переворот в начале христианской эры? Неужели это лишь восстановленные крохи?
В ранней юности наша мать учит в Бурже древнегреческий и для небольшой студенческой постановки исполняет в оригинале сцену из «Антигоны»: мне не терпится поскорее научиться читать и переводить, затвердить наизусть пьесу Софокла.
А тем временем - Софокл и Гомер еще слишком трудны - я читаю все, что могу найти в библиотеке в глубине учебного зала, рядом с печью, вокруг которой мы расставляем свою походную обувь и галоши, об Эдипе, его отце Лае, матери-супруге Иокасте, их родившихся от кровосмешения сыновьях, Этеокле и Полинике, дочерях Йемене и Антигоне: после Троянской войны с ее пылкими или безутешными персонажами, после того, как останки Гектора с продырявленными пятками волочатся за колесницей Ахилла в отместку за убийство Патрокла, а балки во дворце Приама обрушиваются во время пожара вслед за бегством Энея с его отцом Анхизом на плечах, балка кровосмесительной спальни, на которой вешается Иокаста, заставляет меня поднимать глаза к балкам ферм, - а на каникулах в Дофине к балкам ампирной спальни нашего деда, отца и теперь нашей матери.
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Услады короля (СИ) - Беттанкур Пьер - Современная проза
- Фотограф - Пьер Буль - Современная проза
- Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис - Современная проза
- Суббота, воскресенье… - Михаил Окунь - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Рай где-то рядом - Фэнни Флэгг - Современная проза
- Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти - Ди Би Си Пьер - Современная проза
- Шпана - Пьер Пазолини - Современная проза