Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Былое и думы
Александр Иванович Герцен, [9] побочный сын отставного капитана гвардии Яковлева и немки Луизы Гааг, родился 25 марта 1812 года и шестимесячным младенцем пострадал от французского нашествия на Тверском бульваре, примерно в том месте, где теперь разбита площадка для малышей; франкофоны искали на нем фамильные драгоценности, но, кроме обмоченного подгузника, не обнаружили ничего.
Мы не знаем, как впоследствии отзываются на характере человека первые острые впечатления, однако не исключено, что ужасы московского пожара и бесчинства мародеров произвели в нем известную аффектацию, поскольку характер Алесандра Ивановича не вписывался в канон. Он с младых ногтей был восторжен до выспренности, слезлив, любвеобилен, многоречив, расчетлив, бесстрашен, самоотвержен и при этом часами просиживал в людской, верша суд над своим народом, то есть разбирая склоки между горничными и лакеями, — словом, он характером был герой. В отроческие годы, когда в голове бывают одни сальности, Александр Иванович вместе с другом Огаревым поклялся посвятить себя служению идеалам социализма и, как известно, слово свое сдержал.
Герои по-доброму не живут. Едва окончив Московский университет по физико-математическому отделению со второй серебряной медалью, которую Герцен из принципа отказался принять, еще не совершив ничего геройского, если не считать мелкой фронды против университетского начальства, он был привлечен по делу «О лицах, певших в Москве пасквильные песни» и угодил в тюрьму. Некто Егор Машковцев устроил пирушку для товарищей в связи с окончанием университета, юноши перепились и, действительно, пели песни антиправительственного содержания, которые только в России и сочиняются, но Герцен тут был решительно ни при чём; во-первых, он на этой вредительской вечеринке не присутствовал, во-вторых, был шапочно знаком с государственными преступниками, и пострадал только за то, что у одного из привлеченных стороной, именно у друга Огарева, полиция обнаружила его лирическое письмо.
За это самое письмо Александр Иванович отсидел девять месяцев в холодной и был сослан в Вятку, где два года служил при губернаторе, сдружился с архитектором Витбергом, поневоле саботировавшим строительство храма Христа Спасителя, завёл роман с купчихой Медведевой, наладил губернскую статистику, познакомился с поэтом Жуковским и цесаревичем Александром, который тогда путешествовал по Руси.
Из Вятки опального Герцена перевели чиновником же во Владимир, где он женился увозом на своей двоюродной сестре Наталье, произвел на свет сына Александра, избавился от полицейского надзора, принялся писать прозу, но ничего значительного покуда не написал. Затем последовало высочайшее разрешение жить в обеих столицах, однако Александр Иванович, как заправский уголовник, только чуть более года продержался на свободе и снова угодил в ссылку за то, что написал в письме к отцу про питерского будочника, [10] ограбившего и убившего подгулявшего купца, — зачем-де распространяет слухи, порочащие режим…
Это всё былое, а теперь думы. То, что случилось с Герценом в молодости, так глупо и жестоко, что навевает глупую и жестокую мысль: видимо, поделом Романовым и І марта и 25 октября. Но главное, если бы российское правительство не нанесло Александру Ивановичу этой двойной обиды, может быть, прожил бы он жизнь дома, и развился бы из него порядочный писатель второго ряда, какие в нашей стороне сочиняют прозу из боли душевной и сочувствия угнетенному простаку. А так он сделался опасным эмигрантом, поэтом политической мысли и единственным в нашей истории культурным революционером, если не считать Красина, который впал в большевизм, надо думать, из озорства.
Вообще это удивительно, как наши власти предержащие умеют наживать себе недовольных, противников и врагов. Замечательно также, как потом эти инсургенты подтачивают государственные основы и в конечном итоге получают то, что они вовсе не рассчитывали получить. Александр Иванович десятью годами не дожил до первомартовского покушения на Александра ІІ, но, надо полагать, был бы им ошарашен и огорчён. Во всяком случае, Дмитрия Каракозова, открывшего охоту на государя-освободителя, он без обиняков называл сумасшедшим, и вообще красный террор резко не одобрял. Однако же что получилось, то получилось: отечественное революционное движение скатилось на скольз-кую от крови дорожку и его последним доводом сделался динамит. А все потому, что Александр Иванович Герцен навсегда оставил Россию, наладил за рубежом печатную пропаганду против самодержавия Романовых и двадцать лет науськивал русскую молодежь.
Впрочем, нужно отдать ему справедливость: после возвращения из второй, новгородской ссылки он целых пять лет пытался прижиться на родине, поселился в Москве на Арбате, начал печататься в толстых литературных журналах, похоронил отца, пал со своей горничной, вышел в отставку с чином надворного советника, дававшим потомственное дворянство, свел близкое знакомство с декабристом Михаилом Орловым, историком Грановским, огорченным острословом Чаадаевым, Белинским, славянофилами, западниками, вступил в наследство и сделался богачом.
Но что-то ему на родине не жилось… Может быть, он слишком остро переживал глупость и фальшь режима. Может быть, окончательно утвердился в своем призвании революционера-пропагандиста и публициста, а таковым в Российской империи развернуться не давали. Может быть, ему стало ясно, что большого писателя, вроде Гоголя, из него не выйдет, что читатель его — другой.
И опять думы… Едва ли не все общечеловеческие трагедии происходят оттого, что бывают люди, измученные неотчетливыми талантами, томимые предчувствием роли необыкновенной, но неспособные определиться на каком-либо положительном поприще, будь то хоть симбиоз агрономии и литературы, который открыл Александр Николаевич Энгельгард.
Ведь мог же Герцен удовольствоваться положением порядочного литератора и вождя молодежи вроде Михайловского, тем более что русский писатель его эпохи сравнительно беды не знал, то есть сравнительно с писателем наших дней. Труд его оплачивался щедро, да еще крепостные крестьяне на него работали, которым он сердечно сочувствовал на письме, никто не понуждал его сочинять оптимистические концовки, как это практиковалось при большевиках, жизнь не опускала его до светского хроникера, как сплошь и рядом случается в нашей слишком уж, донельзя демократической стране, в общественном мнении он стоял наравне с царем, читатель был квалифицированный и на какие-нибудь «Петербургские тайны» налегали разве что купеческие дочки да приказчики шляпных магазинов, то есть умственно недостаточный элемент. Но нет; Александру Ивановичу требовалось вступить в единоборство с домом Романовых и в конце концов подвести их под решительную черту.
Итак, в России Герцену не жилось. На Западе ему потом тоже не жилось и, верно, в строку к тому, что он был человек именно измученный и томимый, несчастья личного порядка как прицепились к нему в родном краю, так, на манер хронического насморка, и таскались за ним из страны в страну. Он схоронил семерых детей, мать с сыном Николаем, непоправимо глухонемым, утонули в результате кораблекрушения в Средиземном море, жена изменила ему с немецким поэтом Гервегом, сын Александр совершенно ошвейцарился, но, правда, дочь Ольга дожила до наших дней и скончалась в Версале в 1953 году, — как, однако, от Герцена до нас, по крайней мере, недалеко.
Скорее всего, сия горькая чаша не миновала бы Александра Ивановича и останься он навсегда в России, так что с этой стороны переселяться на чужбину и бесконечно мыкаться по Европе у него резонов не было никаких. Иное дело литература; нужно долго тереться среди орловских крестьян, дышать одним воздухом с Акакием Акакиевичем Башмачкиным, чтобы вышли «Записки охотника» и «Шинель». В сущности, наша изящная словесность потому так и богата, что бесконечно богата русская жизнь, которая одновременно умна и жестока, глупа и романтична, дика и духовна, но, главное, насквозь литературна, точно она строится по законам словесного волшебства.
Александр Иванович это знал и писал, что в русской жизни есть много фантастического и смешного, но ничего пошлого, что над ней отнюдь не довлеет то самодовольно-ограниченное начало, на котором зиждется жизнь Европы, не знающая парения и страстей по линии отвлеченной мысли, нацеленная на «вежливую антропофагию» и почти физиологический интерес. Тем не менее он решительно переселился в Париж, всемирный центр мещанства, которое последовательно презирал. Наверное, его уже не интересовала литература, органически вытекающая из общения с орловскими мужиками, наверное, он решил сосредоточиться на другом читателе, оппозиционно настроенном молодом человеке, способном на отчаянно-благородные поступки и ищущем пострадать.
- Гоголь в тексте - Леонид Карасев - Языкознание
- Лекции по теории литературы: Целостный анализ литературного произведения - Анатолий Андреев - Языкознание
- Морфонология как парадигматическая морфемика - Евгений Васильевич Клобуков - Языкознание
- Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Гандлевский Сергей Маркович - Языкознание
- Русская идея: всенародный культ Пиздеца - Константин Крылов - Языкознание
- Социалистическая традиция в литературе США - Борис Александрович Гиленсон - Обществознание / Языкознание
- Введение в языковедение - Александр Реформатский - Языкознание
- Идём в музыкальный театр - Нина Белякова - Языкознание
- Русь нерусская (Как рождалась «рiдна мова») - Александр Каревин - Языкознание
- Флот и война. Балтийский флот в Первую мировую - Граф Гаральд - Языкознание