Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Тут вот две опечатки нашлось,- сказал я своему секретарю,- они недопустимы в таком документе. Велите перепечатать, я завтра подпишу.- И, положив черновик в карман походного кителя, я вернулся на Кэ Бурбон.
Большим для меня подспорьем в жизни являлось привитое смолоду уважение к подписи. Сколько горя хлебнули целые русские семьи из-за необдуманного подписания мужьями или сыновьями денежных обязательств и как много было скомпрометировано французских политических деятелей их страстью к писанию писем по всякому поводу, к выдаче совсем, на первый взгляд, невинных рекомендаций. Подписав за время войны одних только казенных чеков больше чем на два миллиарда франков, я привык еще осторожнее давать свою подпись. Это очень мне пригодилось во всей моей последующей службе России, а в советское время создало репутацию надежного хранителя наших торговых интересов за границей.
- Передайте эти векселя на подпись Алексею Алексеевичу,- сказал как-то один из наших работников по Внешторгу,- он зря не подпишет.
Понятно, какое значение придавал я и подписанию своего приказа о Февральской революции.
Казалось бы, что за дни и часы, прошедшие после отречения царя, было время определить свое личное отношение к событиям в России. Однако так уж мы созданы, что и радость и горе ощущаются не сразу. Время их только усугубляет. Влюбиться можно подчас с первого взгляда, а глубоко полюбить случается, лишь пройдя вместе через тяжелые испытания.
Обрадовались мы революции, но что она за собой принесет?
Для меня, усталого не от работы, а от борьбы, жаждавшего коренных перемен в управлении России, революция в первую минуту казалась великим счастьем. Но как Россия сможет жить без царя? Что скажет наш многомиллионный народ? Как отнесется к революции наша великая армия?
Мысли и чувства перепутались, противоречия душили...
Их надо было во что бы то ни стало разрешить, и притом раз и навсегда. Я еще неясно сознавал, но предчувствовал, что, подписывая приказ, я определяю этим всю мою дальнейшую судьбу.
* * *
Тихо было в эту памятную для меня ночь в нашем кабинете на Кэ Бурбон. Наташа легла спать, а я, положив перед собой чистый лист бумаги, стал писать. Еще в академии у меня была привычка думать с карандашом в руках: для военного человека не бесполезно уточнять и закреплять на бумаге свои соображения. Но беда моя была в том, что мыслить приходилось не о войсках, не о снарядах, а о чем-то отвлеченном, что я долго опасался именовать политикой. Офицерам подобным делом заниматься не полагалось.
Сперва мысли продолжали лезть друг на друга, а когда я, потерев лоб, стал искать причину этой неразберихи, то с ужасом убедился в своей почти абсолютной политической безграмотности.
Поступая.в академию, я основательно изучил французскую буржуазную революцию.
В первую русскую революцию узнал о существовании эсеров, вооруженных браунингами, и эсдеков, невооруженных, но более опасных для существовавшего режима, опиравшихся не на разрозненное крестьянство, а на организованные рабочие массы. Читал я как-то в Париже о Плеханове, но о других вождях "левых" партий даже не слыхал.
В разнице между кадетами и октябристами разбирался плохо, так как не мог понять, чем отличается бородач-гастроном Миша Стахович - видный кадет - от моего корпусного товарища Энгельгардта - октябриста.
С Пушкевичем знаком не был, и речи его представлялись мне только не лишенной таланта болтовней. А Марков 2-й казался просто грубым хамом.
Заграничная служба, в особенности во Франции, вынудила меня ощупью разобраться в темном лабиринте политических партий, от которых зависела обороноспособность нашей союзницы. Читал газету Жореса и наслышался о забастовках как о крайнем средстве борьбы рабочих с предпринимателями.
В конце концов я был больше знаком с политической физиономией Франции, чем со всем происходившим за последние годы в России.
"Как жаль,- думалось мне,- что нет у меня ни одного русского, с кем бы я мог посоветоваться. Извольский растерялся, Севастопуло мыслит о России как иностранец, а мои сотрудники, даже полковники, уже ничего в политике не смыслят".
Одиночество заставило вспомнить об ушедших уже в могилу дорогих и близких мне людях. Как бы они думали и поступали, очутившись в моем положении?
Помню, как в раззолоченном мундире камер-пажа приглашался я по воскресеньям, после обедни у бабушки, на завтрак к дяде Николаю Павловичу и, пользуясь его особым расположением, проходил прямо в рабочий кабинет этого бывшего государственного деятеля. Он сидел у письменного стола, вечно заваленного, вероятно, по привычке, какими-то бумагами, а я, ожидая, когда он кончит писать, смотрел в окно, выходившее на Мойку, насупротив красного здания придворных конюшен.
- Смотрите, дядя,- не удержался я от возгласа,- казаки идут! Едучи к вам, я слыхал от извозчика, что на Казанской площади студенты бунтуют. Неужели казаки будут их рубить?
- Какое там рубить! Все это, братец, пустяки. Вот когда с топориками народ пойдет, тогда ты обо мне вспомни,- сказал старик и продолжал писать.
Но пошел ли уже народ "с топориками" - вот вопрос.
Революция в России долгое время представлялась мне великим народным бунтом, направленным не только пробив помещиков и властей, но и против всех интеллигентов, которые не имели прочных корней в родной земле.
Мой единственный жизненный друг - отец Алексей Павлович - не смог бы тоже дать мне совет. О революции он избегал говорить и только учил меня с детства, что "единственным справедливым актом во французской революции явилось лишение политических эмигрантов их имущества во Франции". Как бы отнесся Алексей Павлович к эмиграции, мне догадаться было трудно, но я хорошо помнил, что переводы некоторыми русскими богачами даже денег за границу он считал тяжким нарушением интересов России.
Для обоих этих русских людей понятия о России и о царе являлись неотделимыми. "Основные законы Российской империи" были для них священными, и вот почему даже манифест 17 октября так сильно их смутил.
Взирая на каску, завещанную деду Николаем I и хранившуюся под стеклянным колпаком в кабинете на Гагаринской, Игнатьевы должны были помнить, как понимал этот самодержец служение отечеству.
"Я - первый слуга России,- будто бы говорил он,- вам, генералам, надлежит быть вторыми, в противном случае - в Сибирь!"
Как же должен был страдать после этого Алексей Павлович, убедившись в ничтожестве Николая II! Недаром он помышлял в свое время о дворцовом перевороте, но все же представить себе Россию без царя не мог.
Как из потустороннего мира, воскресли в эту ночь передо мной все эти понятия о русском самодержавии, и, несмотря на все возмущение против самой личности Николая II, я понимал, что с его уходом изменится коренным образом лицо моей родины.
- Очерки Русско-японской войны, 1904 г. Записки: Ноябрь 1916 г. – ноябрь 1920 г. - Петр Николаевич Врангель - Биографии и Мемуары
- Жизнь и приключения русского Джеймса Бонда - Сергей Юрьевич Нечаев - Биографии и Мемуары
- Граф Савва Владиславич-Рагузинский. Серб-дипломат при дворе Петра Великого и Екатерины I - Йован Дучич - Биографии и Мемуары
- Генерал Дроздовский. Легендарный поход от Ясс до Кубани и Дона - Алексей Шишов - Биографии и Мемуары
- Мои воспоминания - Алексей Алексеевич Брусилов - Биографии и Мемуары / История
- Т. Г. Масарик в России и борьба за независимость чехов и словаков - Евгений Фирсов - Биографии и Мемуары
- За столом с Пушкиным. Чем угощали великого поэта. Любимые блюда, воспетые в стихах, высмеянные в письмах и эпиграммах. Русская кухня первой половины XIX века - Елена Владимировна Первушина - Биографии и Мемуары / Кулинария
- От Тильзита до Эрфурта - Альберт Вандаль - Биографии и Мемуары
- На линейном крейсере Гебен - Георг Кооп - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары