Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот какой нищетой он Тюльпана накрыл, как плитой, – провалился на метр последний, и стальная нога каучуковой шиной размозжила стеклянное темя кабины. Что-то треснуло, брызнуло, вскрикнуло, и горячий рассол этой крови плеснулся Зворыгину в мозг. Он немного поддернул машину: из-под кока его торжествующей «кобры» – будто уж по воде – выплыл красный цветок, а за длинным капотом – проломленный пневматическим прессом фонарь. И в зиянии пролома Зворыгин увидел красно-черную голову будто бы шахматной пешки – человека, висевшего на ремнях, как тряпичнонабитый, и глядевшего под ноги, словно там было самое для него интересное.
«Мессершмитт» завилял без царя в голове, продолжая скользить над валами, задрожал, покривился и вмазался в студенистую воду почти что плашмя, ровно как неизвестной породы морское животное.
Распираемый силой Зворыгин заложил над дюралевой тушей вираж, озираясь, где кто, где свои, где чужие, приближаясь предельно опять к остывающей точке кипения – жрать уходившую под воду жалкую малость Тюльпана, как в позорном июне 41-го года – своего ненаглядного первого немца. Голова в черном кожаном шлеме поползла, заломилась за всей тушей вправо, и прозрачный фонарь, зачерпнувший пробоиной воду, погрузился в свинцовую глубь, и уже лишь крыло, как акулий плавник, продолжало торчать из воды.
Неужели вот это могло так ужасно Зворыгиным в небе владеть, красотой своего боевого полета целиком убивать его волю и делать ничтожеством? Или не было вовсе никакого хозяина неба – был один только образ, откормленный на русском страхе, и Зворыгин сейчас наконец-то убил русский страх?
– Ай-ай-ай-я-яй-я! – сквозь прозрачное оледенение буром ворвался прямо в череп Зворыгина крик завывавшего, словно мулла с минарета, Султана. – Ты, ты, ты его, Гришка! Ногой! – И раздельно ему, по складам, словно сам он не понял еще: – Это! Ты! Гриша! Ты! Ты! Тюльпана! Убил! За Шакро-о! За всех наших! Дальше! Будем! Господствовать! Мы!
Часть вторая
Дальше будем господствовать мы
1Я убит? Я воскрес? Как я здесь очутился? Где я? Каждый немец на всем протяжении фронтов от Полярного круга до Ялты задавал себе те же вопросы. Что же с нами случилось? С нашей армией, гением, силой? Почему ничего до сих пор не закончилось и не видно конца? Сколько кружев сплели в украинских степях и на русской равнине остроумный фон Клейст и живущий движением Гудериан, управляясь с армадами танков, как с одною машиной. Их рокадные перемещения, клещи, вальсирование дали нам цифры русских потерь в шесть нулей, и за взятыми с боем Смоленском и Вязьмой уже не забрезжила – засияла победа. Впереди нет врагов, позади – эшелон, груженный не шинелями, не глизантином для обындевелых танковых моторов, а циклопическими плитами коричневого финского гранита для создания идола фюрера в центре Москвы. И вдруг все споткнулось, остановилось в понимании, что под Москвой что-то сделалось нечеловечески не так; что выходного напряжения в катушке Альфреда фон Шлиффена[26] впервые не хватило – перевалить широкий бруствер из тел последних русских ополченцев оказалось трудней, чем Арденны. В безукоризненно отлаженных часах перестала вращаться секундная стрелка, а минутная и часовая вообще предусмотрены не были. В нашем слое реальности – в небе – наша волчья эскадра сожгла свыше тысячи русских машин всех пород, став для сталинских соколов именем силы, воплощением божьего гнева и неотвратимой судьбы, но на русской земле… опустившись на землю, оказавшись среди офицеров пехотных дивизий, панцерваффе, армейских штабов, мы хотели услышать от них объяснение «всего».
Говорили, что русские с первых же дней стали драться с упорством зверей, ощутимым еще на границе, под Брестом, и вышедшим далеко за пределы немецкой шкалы измерений под Ельней – наподобие русских же отрицательных температур. Говорили, что бросить танки Гудериана на юг, в тыл группировке красных войск, упершихся под Киевом, было не гениальным маневром, а критическим промахом фюрера, – из-за этого мы потеряли динамику на направлении главного удара.
Впрочем, в поезде Днепропетровск – Симферополь мне привелось столкнуться с Рудольфом фон Герсдорфом, прусским юнкером и штабником 1-й танковой группы фон Клейста. В Мировую войну отец его сражался под началом моего. Так вот, этот сумрачный умник, похоже, начитавшийся Толстого, был уверен, что Хайнц-ураган просто физически не мог не повернуть своих танкистов к югу, как бы он ни противился этому всем естеством и огромнейшим опытом. Нацеленная на Москву стремительная красная стрела на деле соскользнула с Ельнинского выступа сама – и как раз потому, что уперлась в то самое озверелое сопротивление русских. Старина Хайнц хотел уберечь своих Kriegskameraden[27], драгоценные жизни германцев, в то время как Сталин людей не жалел, в то время как русские сами себя не жалели. Гекатомбой под Киевом Сталин закупил себе главное – время и зиму.
О зиме говорили отдельно – как о некоем живом существе, божестве, высшей силе. Говорили, что наши потери от холода, санитарные и безвозвратные, много больше, чем от боевых действий красных: солдаты вермахта в пошитых им вдогонку тоненьких шинелях и подбитых гвоздями юфтяных сапогах промерзают до аспидной черноты рук и ног; мозг под железной каской цепенеет, и не спасают даже теплые подшлемники – кто заснул на посту, тот уже не проснется. Танкисты жгут покрышки под легкими бензиновыми «майбахами», чтобы завестись, и все, от рядовых до оберстов, выпрыгивают из штанов, лишь бы где-то разжиться овчинными тулупом и русскими валенками, – обдирают туземцев, отнимая у них меховые, подбитые ватой, пуховые вещи, расхаживают в женских горжетках и манто, с упрятанными в муфты издрогшими руками, превратившись из победоносных элегантных солдат – покорителей Франции, Бельгии, Польши в дикарей, оборванцев, обрядившихся в шкуры, вызывающих ту же брезгливость, что и русские пленные.
Мы-то жили в раю даже этой зимой: невзирая на климат и убожество русских дорог, убивавших трехосные «мерседесы» и «опели», отдел IVA снабжал нас белым хлебом, говядиной, яйцами, сливочным маслом, концентрированным молоком, консервированной ветчиной и сосисками; после каждого вылета нам полагалось по 25 граммов настоящего кофе, прессованные с сахаром орехи, вяленые финики, миндальные бисквиты, шоколад. С сигаретами, шнапсом, вином тоже полный порядок, а солдатам на передовой даже вымерзший хлеб доставлялся со скрипом.
Фон Герсдорф был сдержан и предупредителен – не то что армейские, заеденные вшами, намерзшиеся в снежных окопах офицеры, больные, желтолицые, измученные неврастеники. Они теперь не слишком привечали нас: в условиях тридцатиградусных морозов наши теплые цигейковые куртки, ватиновые бриджи и унты с электроподогревом вызывали на их обезжиренных лицах гримасы видовой, попрекающей зависти, словно мы свои комбинезоны у них, земнородных, украли.
В феврале мы с Баркхорном, Гризманном и Курцем получили непрошеный отпуск в Крыму и, направляясь на вокзал, столкнулись с ползучей вереницей наших гренадеров: конъюнктивитные глаза, ввалившиеся щеки, грязно-щетинистые, сизые, обморожением тронутые лица, натыканные под шинель газеты и солома, отвернутые на уши пилотки, обвязанные бабьими платками, как при зубных мучениях, черепа; кое на ком и вовсе были лапти – чудовищных размеров самодельные плетеные из лыка снегоступы. Все это вызвало у нас брезгливый стыд, хотя стыдиться надо было за гений фюрера и нашего Генштаба: кто полагал, что силы заведенной в вермахте пружины достанет, чтобы обогнать вот эту зиму?
Впрочем, я даже не сомневался, что все было задумано, отлажено, заведено и шло, как безотказные часы, в которых каждый муравьиный батальон сжимал свою пружинку так, как надо, но то, что двигалось навстречу нам, ледник, было много сильнее и больше рационального железного завода, и русская температурная шкала, безмерное упорство их солдат – всего лишь частности того природного закона, по которому зимой 41-го года в Москве нам не быть. Иными словами, я разделял толстовский фатализм фон Герсдорфа: все сделалось так, как оно обстоит, не в силу близорукости немецкого Генштаба и неистового самовнушения вождя, а вопреки всем нашим концентрическим ударам и абсолютному воздушному господству.
Впрочем, разве не в этом весь смысл? говорил я себе. Пересилить великий природный закон, который начинает действовать в России, едва в ее пределы приходят убивать и властвовать чужие? Но в ту минуту, когда я смотрел на наших гренадеров, я понимал и чувствовал иное: все фронтовые муки проступали на их облезлых лицах рвущейся в тепло собачьей мордой, а в иных глазах не было даже умоляющей боли и надежды протиснуться между заборных досок на сухую подстилку и к сытной кормушке. Пристывшие взгляды немецких солдат уже не выражали ничего, кроме животного приятия неизбежного и угасания самосознания, когда не то что смысл «всей войны», но даже собственная участь безразлична.
- Азбука цифровой философии. Оцифровка атомов химических элементов - Александр Гущин - Русская современная проза
- Сто дней до потопа (сборник) - Юлия Вознесенская - Русская современная проза
- Нефритовые сны (сборник) - Андрей Неклюдов - Русская современная проза
- Москаль - Михаил Попов - Русская современная проза
- Тихая Песнь Аю - Евгений Бухаров - Русская современная проза
- Мария и Вера (сборник) - Алексей Варламов - Русская современная проза
- Снег идет 100 лет… - Вячеслав Малежик - Русская современная проза
- Любовь без репетиций. Две проекции одинокого мужчины - Александр Гордиенко - Русская современная проза
- Христос был женщиной (сборник) - Ольга Новикова - Русская современная проза
- Звезда Собаки. Семнадцатая Карта - Владимир Буров - Русская современная проза