Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орган затопил залу, заполнил ее доверху, гроб поплыл, исчез, сомкнулось над ним - неужели все? Внутри - зияние, пустота, мамина рука совсем холодная, первый шаг - тоже в пустоту. Нет отца...
И потом, когда садились в "Икарус", который должен везти домой, на поминки, Таня никак не могла отрешиться от т о г о чувства, отворачивалась от автобуса, куда поднимались кто не на собственной машине, один за другим, солидные, крупные, крепкие, охотники, хорошие ребята, товарищи, соратники, свои парни...
Она медлила до самого последнего мгновения, не отпускала мать. Костя, бедолага, ходил, приглашал, звал на поминки, благодарил. Отца не было больше, а эти вот должны сейчас ехать к ним домой, в их квартиру, где все нажитое, привычное, ненужное - отцовскими трудами, - и там есть, пить, снова произносить всякие торжественные слова, сознавая на то свое право. Им разве прийдет в голову - да как она смеет! - что это они, именно они убили его.
Таню вдруг прорвало.
Уткнувшись лицом в спину матери, сотрясаясь всем телом, разрыдалась горько и безутешно.
СОГЛЯДАТАЙ
1
Он приходит сюда через день, к шести вечера, а когда дежурство падает на субботу, то к девяти утра и остается здесь на целые сутки. Все вроде ничего, если б, конечно, не ранние вставания, в начале пятого - открыть калитку поварам. Обычно они приходят к пяти, но открыть надо раньше, таково правило, чтобы ни в коем случае не заставлять их ждать - потом шуму не оберешься. Заснуть после этого редко удается, он просто в полудреме согревается в брошенном на спортивный мат спальном мешке или, если хватает воли, делает пробежку вокруг длинного здания детского сада, - он здесь сторож.
В темных зябких пробуждениях, впрочем, есть своя прелесть - кажется, что только он один в этот предутренний час и бодрствует, а весь город еще крепко спит и видит сладкие сны, окна подступивших к его детскому саду блочных пятиэтажек темны.
Странное - острое и волнующее - испытывает Нифонтов, он же Студент (так называют его здесь, потому что он и есть студент), глядя на темные, безликие окна, за которыми скрыта чужая, замершая на ночь жизнь. Ему словно что-то открывается, в зябком одиночестве, никому больше неведомое, - будто подглядел эту чужую жизнь в самое ее нежное беззащитное мгновение, несмотря на непрозрачные окна и стены. Как будто видел. Не в частностях, но вот что она там есть, что ее там очень много и вся она теплая, замлевшая от глубокого сна, уютная.
Еще ему нравится ловить минуту, когда ночь начинает медленно, неохотно отступать. В небе вдруг проступают, обозначаются бледные, как бы случайные прожилки и полосы, дымные грузные пласты ночных облаков постепенно разваливаются, и сквозь них проглядывает наконец серое предрассветное небо словно поднимается над крышами, освобождая их от своей тяжести. В этом переходе тьмы в свет чудится что-то очень-очень важное, тайное и недоступное, сколько не силься. Минута всеобъемлющей тревоги и удивления.
И было в этом раннем и сумеречном нечто, обещавшее какую-то особую полноту наступающего дня, очень долгого, сразу столько в себя вмещающего.
...Дежурство его начинается с того, что он идет по длинному коридору, аккуратно устланному красной ковровой дорожкой - мимо медкабинета, мимо спортзала, мимо вольера с волнистыми, голубыми и зелеными попугайчиками (что значит ведомственный детсад!) - в кухонный предбанник, где ему уже выставлены на стол большая сковорода с макаронами по-флотски либо полкастрюли рисовой (иногда пшенной, реже гречневой) каши, масло, хлеб, компот или чай в ведерном чайнике, как будто он мог все это выпить. Компот, конечно, был лучше, или кисель, а чай невкусный - натуральная бурда неприличного цвета. Нифонтов уже привык к этой благодати, так что даже позволял себе время от времени привередничать, хотя кормили - и его, и деда, сменщика исключительно от доброты душевной, а вовсе не потому, что обязаны. Никто их не обязывал - ни Лукиничну, ни Анну Ивановну. Могли бы, между прочим, и не кормить.
Привык он и к тому, хотя и не сразу, что Лукинична присаживалась тоже за стол, пока он насыщался, и сочувственно наблюдала, как он это делает, с макаронами или кашей, словно удовольствие получала от его аппетита. Подложит ладонь под щеку и смотрит жалостливо. Даже как бы пригорюнившись. Нифонтову же неловко, не по себе, он торопится, макароны, проклятые, выпрыгивают, выскальзывают изо рта (как это итальянцы с ними управляются?) - некрасиво!
"Да ты ешь спокойно, не спеши, кто тебя гонит? - ласково говорит Лукинична, - еще захочешь - добавка есть", хотя еды и так на троих, нормальному человеку не справиться. Но студент старается изо всех сил: не хочет обижать Лукиничну. "Худенький ты, бледный, - жалеет она его, - тебе получше кушать надо, а то совсем в задохлика превратишься".
Нифонтову впору обидеться: почему это в задохлика? Но под заботливым взглядом Лукиничны он вдруг и в самом деле начинает ощущать себя маленьким и слабым. Да он и так много ест, куда больше, оправдывается студент, уже с трудом запихивая в себя пищу. Это много? Лукинична округляет удивленно глаза и произносит совсем обидное: разве настоящие мужики так едят? Ты бы посмотрел на моего мужа!
Сама Лукинична - крупная, ладная, с большим сильным телом и белыми полными руками. Нифонтов застенчиво отводит глаза, утыкаясь ими в сковородку, а затем в чашку с чаем. С некоторым беспокойством и даже волнением ощущает он благодатность этого зрелого женского тела, теплое притягивающее облако вокруг, навевающее дрему, уютное, - свернуться калачиком, прильнуть: а-а-а-а, побаюкаться, тихо, сладко... Всякий раз подле Лукиничны это испытывал, вместе с беспокойством странное уживалось: тепло и знобящий ветерок вдоль позвоночника. И зачем ему было смотреть на ее мужа?
Да и почему она была Лукиничной? Средних лет женщина, даже скорей молодая, не больше сорока, - и вдруг Лукинична! Но как будто так себя и ощущала - Лукиничной, без возраста, в теплом обволакивающем и баюкающем облаке, неторопливая, с мягкими округлыми движениями. Кормилица. Почему-то сам себе казался рядом с ней ребенком, дитятей, впадал в такое далекое, раннее детство, что впору было заагукать. Он и не помнил себя таким, а тут словно оживало. Даже интересно было.
К ней после школы часто прибегала дочка, Катюха, третьеклассница, диковатая и на Лукиничну совершенно непохожая. Вся, вероятно, в отца темноволосая, темнобровая, с косичками. С любопытством поглядывала на студента, проходя мимо или раскачиваясь на детсадовских качелях, в развевающемся платьице. Страшно было смотреть, как она взлетает, почти горизонтально земле, на ногах, - качели содрогались и отчаянно скрипели. И Лукинична не запрещала, не останавливала, как будто абсолютно была уверена, что ничего с ее Катюхой не случится.
Довелось Нифонтову увидеть и мужа Лукиничны, и не в детском саду, а случайно, на улице, когда возвращался вечером домой. Они тоже шли откуда-то, может, из гостей, муж пошатывался, и Лукиничне то и дело приходилось обхватывать его рукой - предохраняя.
Удивительно, но, как оказалось, вовсе не был он тем былинным богатырем, каким рисовался из разговоров в предбаннике. Мельче и даже ниже ростом дородной супруги. Его, Нифонтова, не заметили, отчего он испытал даже некоторое облегчение: не хотелось Лукиничну огорчать (почему-то подумалось, что огорчит), хотя в общем ничего особенного - увидел и увидел. Ну ниже, ну выпил, ну пошатывается - что с того? Но только все равно мерещилось в этом какое-то унижение для кормилицы, Нифонтов чувствовал, - для того сильного и теплого, что исходило от нее.
И бесследно не прошло, он как будто стал немного иначе смотреть на свою кормилицу, - вернее, не смотреть, опуская глаза в сковородку ("ешь, ешь, не тушуйся!").
Накормив студента, Лукинична раздавала ужин нянечкам ночных групп всего трое - и уходила домой, чтобы через день появиться снова, присесть к нему за стол, ладошку под щеку: баю-баюшки-баю... Нифонтов пригревался, задремывал над тарелкой, еле ворочая ложкой. Хорошо, уютно, особенно зимой. Мышка скребется, вернее, черепашка в вольере с попугайчиками, сверчок свиристит. Покой и тишина. Все раздраженное в нем растворялось, обмякало в присутствии Лукиничны, такое умиротворение.
Зато по-другому было с ее сменщицей, Анной Ивановной, пожилой, строгой, неулыбчивой женщиной, даже неприветливой, на первый взгляд, которую студент почему-то побаивался: всегда казалось, что делает н е т о, неправильно. И говорила она резко, почти сердито - как будто на него, хотя постепенно убедился, что это манера, без иск-лючений. Даже покрикивала. В отличие от Лукиничны, еду она оставляла ему на тарелке, вполне впрочем, достаточно, но - не баловала, и он обязательно сам мыл после себя посуду, тщательно, с мылом, чтобы не оставалось жира.
Работала здесь Анна Ивановна, как понял Нифонтов, из-за внучат, которые ходили в младшую группу. Не они, ни минуты больше бы не осталась, плевать ей на премии, на то, что ведомственный, - не нравится и все! Директриса, разоблачала, хитрющая баба, специально тянет детсад на образцовый, чтобы отхватить персональную (имелось в виду - пенсию), и получит, непременно получит, что они думают, всех загонит, все жилы вымотает, но сделает, как ей надо, пусть не сомневаются. Муженек ейный тоже постарается...
- Укрощение тигра в Париже - Эдуард Вениаминович Лимонов - Русская классическая проза
- Илимская Атлантида. Собрание сочинений - Михаил Константинович Зарубин - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Русская классическая проза
- Друзья и встречи - Виктор Шкловский - Русская классическая проза
- Сладкий остров (Рассказы) - Александр Яшин - Русская классическая проза
- Смотри в корень! - Козьма Прутков - Русская классическая проза
- Лярва - Варвара Сергеевна Волавонок - Короткие любовные романы / Русская классическая проза
- Сладкий воздух - Асар Эппель - Русская классическая проза
- Сцена и жизнь - Николай Гейнце - Русская классическая проза
- Текстобрь #1 - Елена Редькина - Периодические издания / Русская классическая проза
- Миндаль - Вон Пхён Сон - Русская классическая проза