Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаешь, что я тебе посоветую, тёзка, брось ишачить на хозяина. Подохнешь. От работы и кони дохнут.
— Ничего, вытяну. Здоровье ещё есть, — хорохорился я. — Немного оклемаюсь и на зачёты пойду. В бригаду к Зарембе.
— А почему бы тебе не освободиться раньше?
— У меня три пятерки, а третий год всего размерял.
Юра глянул вокруг и тихо произнёс:
— Есть возможность чухнуть.[83]
— Нет, Юра. Хотя очень хочется на волю.
— Не спеши с ответом, как голый ебаться. Пошурупь. И не трепанись. А то загремим на штрафняк.[84]
Этот разговор взбудоражил меня.
Если не пристрелят и побег удастся, то всё равно я не смогу вернуться домой. К маме. Перед которой так виноват. К брату. Там, на Урале, не только мой дом, там — Мила. Смывшись из лагеря, я всего этого себя лишаю. И принуждён буду скрываться. И ждать разоблачения. Юра уверил: за деньги можно всё, что хочешь и кого угодно купить.
Но они, эти деньги, на земле не валяются… Порассуждав с самим собой, утвердился в намерении добиться свободы именно так, как решил раньше. И не провокатор ли Юра?
За ответом он явился на следующий день. Вышли к завалинке. Закурили. Воробьи пировали на ближней помойке, порхали туда-сюда через запретку. Осторожные птицы не гнездились в жилой зоне — здесь не было места, до которого не могла бы дотянуться вездесущая рука человека. Я сообщил о своём решении.
— Как знаешь, — сказал он. — Другого такого шанса может не быть, учти.
— Знаю. И всё же… нет. Я не хочу совершать преступлений. И не хочу быть зайцем. Ты меня не послушаешь. Но не делай этого. Личная просьба.
Юра лишь улыбнулся. И пожал мне руку. Мы расстались. Я думал — навсегда. Но судьба распорядилась иначе.
Через три или четыре дня лагерь всколыхнула весть: побегушка! С объекта. Оцепление не снимали и ночью, несколько суток прочёсывали зону с собаками. Стало известно: беглец — Юрок по кличке Зверь, фамилия — Мухамадьяров.
Про себя я порадовался, что он благополучно миновал запретзону, не словил пулю в затылок. Однако тревожное предчувствие не покидало меня: куда ему скрыться от тысяч глаз всесоюзного розыска? Я не верил в байки об удачных побегушках — с концами. Но прошло несколько дней, а беглеца не изловили. Минула неделя. Месяц…
Знойное хакасское лето сменила дождливая, с ветрами, осень. Как и задумал: я упросил Зарембу взять меня в бригаду-рекордистку. И впрягся в работу.
В первых числах ноября мы, как обычно, вышли на развод. Земля застыла — в лужах блестел лёд. Но зимний снег ещё не выпал. Так, кое-где лежал. Крупка.
На разводе всё катилось по заведённому изначально порядку.
Шагая с краю, я сразу увидел на отшибе с двумя автоматчиками за спиной парня в исподнем и босиком. Он стоял к нам лицом. Поравнявшись и взглянув на него, я узнал Юру Мухамадьярова. У меня сердце ёкнуло: попался!
— С-с-садись! — раздалась команда.
Мы все присели на корточки. Я оказался совсем недалеко от беглеца. Он тоже узнал меня и смотрел мне в глаза. Юра вытянул губы трубочкой. Я понял и поспешно свернул цыгарку. Прикурил, встал и, быстро сделав три крупных шага, приблизился к Юре почти вплотную, сунул ему самокрутку в зубы и ринулся назад. Но не добежал, получил прикладом под рёбра. Перевернувшись, увидел, как тот же солдат размахнулся и наотмашь ладонью ударил Юру по губам. Искры посыпались на грудь парня.
Увидел и то, что не заметил сразу: на груди, куда посыпалась тлеющая махорка, висела фанерная табличка с чернильной надписью: «Я бежал из лагеря».
Как по команде все зеки, а вывели за зону уже несколько бригад, завопили. Вохровцы всполошились не на шутку и нацелили в нас винтовки и автоматы. Чаще среди выкриков слышалось слово «фашисты». И тут выплыл-таки ответ на донимавший меня вопрос: где подобное я уже видел?
Я точно знал, что эту гнусную сцену наблюдаю впервые. И в то же время — всё это уже знакомо мне. Память наконец-то вытолкнула на просмотр кадр: я, девятилетний, стою возле фанерного щита Совинформбюро и всматриваюсь в только что наклеенный, ещё мокрый, с незастывшими на морозе потеками клейстера, разворот «Комсомолки» с фотоснимками мёртвой, но всё же красивой девушки. На её груди прикреплена такая же фанерная табличка. Лишь надпись иная: «Я партизанка». И я тоже заорал:
— Фашисты! Фашисты! Фашисты!!!
Вскоре наши разрозненные крики превратились в скандирование. Из помещения вахты выбежали офицеры.
Один из них распорядился увести беглеца. И он, ступая негнущимися ногами по окаменевшей бугристой грязи (запястья его стягивали наручники), зашёл, неотступно сопровождаемый автоматчиками, на вахту. Крики прекратились.
Начальство суетилось. Видимо, представление пошло не по сценарию. Под угрозой мог оказаться развод. Если б зеки отказались подняться с земли. А это ЧП! Да мало ли что ещё могло произойти…
В этой кутерьме обо мне, очевидно, забыли, на что я не рассчитывал.
Развод продолжился под весёлую музычку.
Много лет спустя, когда вновь звучал задорный куплет лже-пастуха, некоего Кости Потехина из «Весёлых ребят», то я мысленно видел не холёного Утёсова в огромной белой шляпе и с длинным бичом в руке, щёлкающим при словах «Шагай вперёд, комсомольское племя…», а возникал тот стандартный серый утренний пейзаж с каменной вахтой и белёным забором с колючей проволокой поверху. И на их фоне неподвижная ссутулившаяся фигура раздетого до нижнего белья босого паренька…
Заремба отматерил меня, когда нас привели в промзону. И предсказал, что за такую выходку меньше, чем десятью сутками не отделаться. Что ж, я был готов и к этому. Хотя и не чувствовал себя ни виноватым, ни героем. Я знал, что сделал то, что мог и что надо было сделать.
Не трюманули меня и вечером. Как бы там ни было, побегушка Мухамадьярова никому ничего, кроме несчастий, не принесла. Мне было жаль Юру — заблудился. И жаль было вольнонаёмного усатого машиниста паровозика под названием «Кукушка», пособившего зеку бежать — позарился на денежное вознаграждение. А на его иждивении находились жена и трое малолетних ребятишек.
СероглазыйУлыбкой нежною, гитарой семиструнною,Глазами серыми пленил ты душу мне.Когда мы встретились с тобой в ту ночку лунную,Сирень шептала нам в ту пору о весне.Гитара плакала, а мы с тобой смеялися.В ту ночку счастлива была, как никогда.И на тебя, мой сероглазый, любовалася,Не знала я, что ты забыл меня.Не знала я про те прощальные мечтания,Что радость прошлую придётся позабыть,Что на любовь мою ответил ты молчанием,Заставил сердце моё бедное грустить.Теперь одно прошу тебя, мой сероглазенький,Чтобы уехал ты подальше от меня,Чтоб глазки серые, чтоб кудри твои русыеНочами лунными не мучали меня!
Кринка топлёного молока
1952, лето — осень— Тэбэцэ, — нарочито безразлично объявил мне Александр Зиновьевич.
— Не может быть! — воскликнул я, ибо мне было известно, что это такое.
— Чего не может быть? В нашей жизни, Рязанов, не может быть лишь того, что должно быть. А чего не может быть — может быть. И есть.
Александр Зиновьевич слыл философом и любителем парадоксов. И за это зеки дружно невзлюбили его. Многие даже ненавидели. За хохмочки и шуточки. За равнодушие ко всем окружающим. За то, что на воле работал скотским фельдшером, а здесь ему доверили людей. И кликуху ему дали соответствующую — Коновал. А некоторые презирали его за то, что признавали евреем, скрывающим свою национальность. «За русака хляет,[85] а морда — жидовская», — изобличали его. Отрицательно блатные относились и к представителям других национальностей, если он не из преступного мира, — «особая каста»!
Внешность у Александра Зиновьевича была броской, как говорят зеки, протокольной, то есть выдающей себя, разоблачающей: невысокого ростика, но очень подвижный, даже суетливый, он всем охотно поддакивал, но настолько фальшиво, что никто его поддакиваниям не верил, а наоборот. Лысый, огромный, не по росту череп его был похож на большую квадратную буханку хлеба. Близко посаженные светлые глазки, постоянно щупающие и рыскающие, казалось, видели всё и опасались этого всего, а хрящеватый, горбатый и явно великоватый нос наводил некоторых, наиболее проницательных, на размышления о подлинной лекпома[86] национальности. К тому же под этим подозрительным носом топорщились жёсткие фюрерские усики, которые не прибавляли симпатии контингенту. Да и сидел он, к тому же, по пятьдесят восьмой статье, пункт десять, — антисоветская пропаганда, то есть болтун.
— Иди, во второй тэбэ, — наставлял меня Александр Зиновьевич — Устраивайся, как дома на печи!
- Уважаемый господин дурак - Сюсаку Эндо - Современная проза
- Чем бы заняться? - Дина Рубина - Современная проза
- Карибский кризис - Федор Московцев - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Практическое демоноводство - Кристофер Мур - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти - Ди Би Си Пьер - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- По тюрьмам - Эдуард Лимонов - Современная проза
- Пять баксов для доктора Брауна. Книга четвертая - М. Маллоу - Современная проза