Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В оригинальном тексте здесь просто: «I rozstając się nie mów o rozstaniu!». Иной раз ему недоставало и поэтической техники, что очень сказывалось, когда он пытался передать сложный метроритмический рисунок «Фариса». Поэтому его «Фарис» и не стал явлением переводческого искусства и тем более — русской поэзии, как это произошло с «Фарисом» Щастного, — и первые же читатели дали ему достаточно объективную оценку. Исторический интерес его, однако, выше, чем абсолютная эстетическая ценность, — и выше, чем историческое значение «Фариса» Сиянова.
Перевод Манассеина отвечал на эстетические запросы «динабургского кружка». Молодой поэт обратился к произведению, в котором произошел «западно-восточный синтез» или даже «польско-восточный синтез»: польский поэт, привлекший особое внимание русских романтиков, предстал — еще раз после «Крымских сонетов» — в одеждах арабского Востока, дав мощный толчок развитию уже зарождавшейся русской ориентальной поэзии. И второе обстоятельство: его подход к переводу «Фариса» оказался довольно близок к тем переводческим принципам, которые исповедовал, в частности, Кюхельбекер, бывший в Динабурге его поэтическим наставником. Именно они легли в основу переводов и теоретических суждений Кюхельбекера о Шекспире, складывающихся в то самое время, когда создается перевод Манассеина. Уже в 1828 г. он декларирует в письме к Ю. К. Глинке принцип близости к подлиннику, вплоть до эквилинеарности перевода, — и придерживается его в собственной практике, вплоть до середины 1830-х гг., когда постепенно начинает подвергать его ревизии[1252]. Без сомнения, не случайно, что именно Кюхельбекеру Скржидлевский хвалил точность перевода Манассеина: это было как раз то, чего ждал от переводчика его наставник.
Существуют косвенные свидетельства того, что Кюхельбекер в Динабурге читал «Фариса» с пристальным вниманием. В 1-м явлении III действия 1-й части «Ижорского» в «Хоре русалок» есть прямая парафраза из русских переводов касыды — из того места, на которое уже нам пришлось обращать внимание:
Здесь и днем глухая ночь;Не был слышен здесь от векаСтук секиры дровосека;Зверь бежит отселе прочь…[1253]
Ср. у Щастного:
Здесь природа, в крепком снеПогруженная от века.Стоп не слышит человека;Спят стихии в тишине.
У Сиянова:
Так блуждающих зверейНенапуганная стая,Не видавшая людей,Не бежит or их очей.
Может быть, в основе парафразы лежит и подлинный текст:
Tu natura snem ujętaNigdy ludzkich stop nie słyszy,Tu żywioły drzęmią w ciszyJak niepłoszone zwierzęta,Których stado nie uciekaWidząc pierwsza twarz człowieka.
Первую часть «Ижорского» Кюхельбекер послал Дельвигу 18 ноября 1830 г.; несколько ранее, 20 октября, он просил Пушкина сообщить ему свое мнение о мистерии (по-видимому, об опубликованной части) и упоминал об отъезде Манассеина и Шишкова[1254].
Шишков еще в марте 1830 г. был отправлен в Тверь; Манассеин некоторое время оставался в Динабурге. 2 сентября этого года помечен его перевод «Сна» Мицкевича[1255]. Как явствует из письма Кюхельбекера, в октябре его уже в крепости не было; в ноябре же началось восстание в Варшаве, и 2-й пионерный батальон переводят в Царство Польское. Манассеин продолжает писать стихи; по датам и пометам о месте написания мы можем отчасти судить о его передвижениях, а читая их в хронологической последовательности — следить за сменой его настроений. За 1831 г. стихов очень мало, что и естественно, и они отличаются сгущенной мрачностью колорита. Даже когда он выбирает для перевода «Молитву во время битвы» Т. Кернера —
Меч извлекли не из блага земного,Кровь льется в защиту нам края святого, —
он делает это, кажется, из-за последних строк, с их мужественным, но почти безнадежным трагизмом:
Гром смертоносный на мне ль разразится.Кровь ли потоком из ран заструится, —Боже мой, боже, покровом будь мне!Боже, взываю к тебе![1256]
Эти стихи переводил в свое время Кюхельбекер; его перевод был напечатан под инициалом «К» в «Календаре муз» на 1826 г. Манассеин мог знать и почти наверное знал его; нужно думать, что Кюхельбекер не скрыл от него своего авторства. Последняя строка приведенного нами отрывка — едва ли не реминисценция; у Кюхельбекера заключительная строфа начинается стихом «Вождь мой! взываю к тебе!»[1257].
Война предстает Манассеину не в героическом ореоле, но в своей жуткой обыденности и жестокости:
Ты лети, лети скорей,От кровавых сих полей,Жаворонок резвый, нежный!С песнью сладкою стремглавС неба на поле упав,Ты не цвет найдешь подснежный,Не пушистую траву…Здесь оторванные руки,Там пробитую главуИли раненого муки…[1258]
Все это совершенно необычно и неожиданно на фоне официальных славословий победам Паскевича и той почти одической героико-оптимистической тональности, какая свойственна почти всем стихам о польской кампании 1830–1831 гг. Безвестный поэт и армейский офицер оказывался независим от официозной трактовки военных событий, — и эти умонастроения, конечно, были воспитаны его динабургским окружением.
Из помет под стихами явствует, что в октябре 1831 г. он был в Варшаве. Н. Н. Селифонтов сообщал, что Манассеин находился там в качестве адъютанта генерала Дена и умер в 1831 г[1259]. Ту же дату смерти называл и Н. Агафонов; по его сведениям, поэт умер холостым в Варшаве в чине штабс-ка-питана[1260]. M. Максимович указывал только на последний — штабс-капитанский — чин[1261]. В этих сообщениях неверно одно: Манассеин умер не в 1831 г., а позже — и, по-видимому, не в Варшаве.
В Варшаве он вновь попадает в литературную среду — в ту самую русскую «культурную колонию», о которой мы говорили уже в очерке о Сиянове и куда входили Павлищев и Лев Пушкин. Для знакомца Кюхельбекера, А. А. Шишкова и, вероятно, Дельвига эта среда не могла быть вполне чуждой, — но, кажется, наиболее тесные отношения у него установились именно с Сияновым; во всяком случае, он адресует Сиянову два послания. Первое из них, написанное 15 октября 1831 г., указывает и на литературное общение:
Скажи, почто ты, мой поэт,Меня извлек из онеменья?..Во мне погас луч вдохновенья,Как в тучах утренний рассвет,И я смотрю на божий светБез горести, без умиленья! —
Под шум сей жизни боевойЯ сладко спал — как средь могилы;К чему ж будить меня, мой милый?Ответа ль ждешь на голос свой?Вотще! — Как камень гробовой,Я звук издам глухой, унылый…[1262]
По-видимому, в Варшаве он возвращается и к переводам и вариациям на темы из славянских литератур. Сохранилась его «Славянская песня», датированная 24 ноября 1831 г., в которой сквозит то же пессимистическое мировосприятие, что и в послании Сиянову; трагизм описываемой ситуации еще подчеркнут эпической бесстрастностью тона:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- О тексте поэмы М.Ю. Лермонтова «Каллы» - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары
- Отзыв на статью С.Д. Шамурзаева «Что послужило Лермонтову сюжетом для поэмы „Измаил-бей“?» - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары
- Лермонтов и М.Льюис - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары
- Отзыв на рукопись Э.Г.Герштейн «Судьба Лермонтова» - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары
- Лермонтов и Серафима Теплова - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары
- Пушкинские «литературные жесты» у М.Ю. Лермонтова - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары
- Из неизданных откликов на смерть Пушкина - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары
- Стихи Лермонтова и проза Карамзина - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Чужое «я» в лермонтовском творчестве - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары