Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старуха встретила Хлебникова не то что приветливо, а радостно. Она обращалась с ним, как со странником и божьим человеком. Ему это нравилось он улыбался. Мандельштам ухаживал за ним гораздо лучше, чем за женщинами, с которыми вообще бывал шутливо грубоват. Я, способная нахамить каждому по моде того времени и по глупости, с Хлебниковым своих свойств проявлять не смела, потому что боялась и Мандельштама, и старушки - за это мне бы здорово попало. Хлебников обедал, отдыхал с полчаса и уходил, чтобы вернуться на следующий день, о чем мы трое - старушка, Мандельштам и я никогда не забывали ему напомнить. К нашему удивлению, он был пунктуален и ни разу не опоздал. Из этого я вывела заключение, что он умел смотреть на часы. Ручных у него, конечно, не было: такая роскошь водилась только у больших начальников и у "бывших людей". Четверть века мы жили без ручных часов. Они возникли только после войны. В 22 году, кажется, уже пустили большие электрические часы на улицах, а может, у Хлебникова в кармане лежала отцовская луковица. Такое иногда случалось.
[98]
Разговор с Хлебниковым был немыслим: полное отсутствие контакта. Он молча сидел на старухином стуле с прямой спинкой, сам - прямой и длинный, и непрерывно шевелил губами. Погруженный в себя до такой степени, что не слышал ни одного вопроса, он замечал лишь совершенно конкретное и в данную минуту существенное; на просьбу "откушать еще" или выпить чаю отвечал только кивком. Мне помнится, что, уходя, он не прощался. Несмотря на шевелящиеся губы, лицо оставалось неподвижным. Особенно неподвижна была вся голова на застывшей шее. Он никогда не наклонялся к тарелке, но поднимал ложку ко рту - при длине его туловища на порядочное расстояние. Я не знаю, каким он был раньше, но вскоре мне подумалось, что его сковала приближающаяся смерть. Потом мне пришлось увидеть застывших в неподвижности шизофреников, но они ничуть не напомнили мне Хлебникова. В позах шизофреников всегда есть что-то неестественное, нелепое. Их позы искусственны. Ничего подобного у Хлебникова не замечалось: ему было явно удобно и хорошо в его неподвижности и погруженности в себя. Он, кстати, не ходил, а шагал, точно отмеривая каждый шаг и почти не сгибая колен, и это выглядело вполне естественно благодаря форме бедер, суставов, ног, приметных даже в диком отрепье, в которое он, как все мы, был одет. Могу прибавить, что нельзя себе представить большей противоположности, чем Мандельштам, динамичный, сухой, веселый, говорливый и реагирующий на каждое дуновение ветра, и Хлебников, закрытый и запечатанный, молчащий, кивающий и непрерывно ворочающий в уме ритмические строки. Я уверена, что нет настоящего читателя, который соединяет любовь к этим двум поэтам. Вместе их нельзя любить - только врозь. Механический читатель, упивающийся и глушащий сознание одним только ритмом и внешним обликом слова, способен объединить что угодно, но тот, кто слышит глубинный смысл поэтической мысли, будет жить либо в мире Хлебникова, либо в мире Мандельштама. Если бы нашелся человек, живущий и тем и другим, я бы определила это мандельштамовским словом: "всеядность". Мандельштам ни в чем не переносил всеядности и способность к выбо
[99]
ру и определению собственного мира считал основным признаком человека.
О своем отношении к Хлебникову Мандельштам сам сказал в статьях, но я еще подозреваю, что, подобно старушке дворничихе, он видел в нем божьего человека. Такого бережного внимания, как Хлебникову, Мандельштам не оказывал никому. Что же касается до стихов, то у Хлебникова он ценил кусочки, а не цельные вещи. В Саматихе весной 38 года у нас были с собой два тома Хлебникова. Мандельштам их листал и выискивал удачи, а когда я говорила, что целое бесформенно, он надо мной издевался: ишь чего захотела... А этого тебе мало? Чем не целое?.. Вероятно, он был прав.
Незадолго до своего отъезда Хлебников пожаловался, что не хочет уезжать, но вынужден из-за отсутствия жилья. Правительство отдало писательским организациям Дом Герцена, где Герцен, кажется, никогда не жил. Деляги успели продать датчанам-концессионерам лучшую часть левого от входа строения, в одну из квартир которого и во флигель справа от входа, сырой и омерзительный, вселяли бездомных писателей. Мы въехали одними из первых, когда оба дома еще пустовали. Мандельштам, человек с быстрыми реакциями, услыхав жалобу Хлебникова, тотчас потащил его на Никитскую - в книжный магазин группы писателей, чтобы поговорить с Бердяевым, который тогда был председателем Союза писателей. Бердяев часто бывал в магазине. Он кормился доходами с него. Тогда еще разрешалось выискивать частные формы прокорма. Мелочь как будто, но оказывается, что частный прокорм обеспечивает некоторую свободу мысли. Если получать каждый кусочек прямо из рук начальства, то в погоне за добавочной порцией разумно отказаться от всякой мысли. Писатели охотно на это пошли ради сначала скудного, а потом отличного прокорма. Я сама не знаю, как оценить свое прошлое: если бы Мандельштам стал покорно кормиться вместе со всеми, он бы остался в живых. Мы бы прожили длинную и хорошую жизнь вдвоем, и он бы не узнал ужаса ожидания гибели и невероятной лагерной смерти. У меня так болит душа, когда я думаю о его последних днях, что я невольно склоняюсь к тому, что называется компромиссом и
[100]
считается разумным. Всем своим друзьям я советую идти на компромисс. К несчастью, то, что у нас обозначается компромиссом, есть нечто иное. Пойти на компромисс равносильно тому, чтобы запродать себя с потрохами. Как же быть?
Бердяева застали на месте, и Мандельштам обрушился на него со всей силой иудейского темперамента, требуя комнаты для Хлебникова. При этой сцене я не присутствовала, но мне не раз приходилось выдерживать приступы ярости Мандельштама (чаще справедливой, но бывало и зря), и я представляю себе, как испугался не подготовленный к буре Бердяев. Со слов Мандельштама я знаю, что такого приступа тика, как во время этого разговора, он у Бердяева никогда не видел. Требование свое Мандельштам мотивировал тем, что Хлебников величайший поэт мира, перед которым блекнет вся мировая поэзия, а потому заслуживает комнаты хотя бы в шесть метров. В нашей квартире, уцелевшей от датчан, были такие клетушки за кухней. Хлебников, слушая хвалу, расцвел, поддакивал и, как сказал Мандельштам, бил копытом и поводил головой.
Бердяев, столкнувшись с неизвестными ему нахалами и хвастунами, растерянно мычал и пытался объяснить, что все комнаты уже обещаны солидным литераторам, Дмитрию Дмитриевичу Благому... Выяснилось, в сущности, только одно: Бердяев был абсолютно беспомощен в хозяйственных делах, ничего не знал, а за него орудовали дельцы, прикрывавшиеся его именем. Он даже не побывал в помещениях, где распределялись комнаты, не понимал, какое свинство продажа дома датчанам, чтобы у Союза завелись деньги... Вскоре путем крохотной перестройки накроили еще несколько клетушек, а Благому отвалили большую светлую комнату. Часть клетушек была с окнами, другие без света, но Хлебников согласился бы и на темный угол. Только никто ради него не пошевелил пальцем, Бердяев не зашел, как просил Мандельштам, проверить возможность перестройки, и Хлебников уехал. Его просто выбросили из Москвы в последнее странствие.
Прошло немного времени, и разнеслась весть о его смерти в глуши без сколько-нибудь квалифицированной
[101]
медицинской помощи. Смогли бы московские специалисты сохранить ему жизнь? Кто знает... Болезнь была, вероятно, очень запущенной. Там, где он умер, имелся, конечно, и земский врач, и фельдшер, люди опытные и по старинной традиции внимательные и добрые к больным. Я в детстве знала земских врачей. Они ходили в сапогах и приезжали к моим родителям, потому что в одно время с ними учились в Петербурге. Мать была врачом и кончила в первый выпуск женские медицинские курсы. Старые врачи и профессора несколько раз во мне узнавали дочку своей молоденькой студентки. Кто-то из них показал мне выпускную фотографию, где среди серьезных и ученых девушек сидит моя образованная мама, совсем еще девочка. Отец кончил математический. Гости-врачи были настоящими интеллигентами, о чем свидетельствовал застольный разговор и книги, которые они увозили в свой провинциальный дом. Я надеюсь, что Хлебников попал в земскую больницу к одному из таких человеколюбивых врачей, и в версию "без медицинской помощи" не очень-то верю. Но факт остается фактом - писательские организации, еще не ставшие казенным домом и возглавляемые Бердяевым, ничего для его спасения не предприняли. Изгнание Хлебникова из Москвы уже не первый, но один из первых подвигов организованной литературы, отнюдь не продиктованный сверху, а совершенный по собственной инициативе. Этот подвиг свидетельствует, что литература вполне закономерно стала тем, что она есть. С первых дней в ней обнаружились качества, которые расцвели пышным цветом и сейчас видны каждому. Начав свой подвиг с Гумилева и Хлебникова, писатели продолжали славный путь до сегодняшнего дня. Нельзя все сваливать на начальство. Оно сидит высоко и не видит, как внизу шевелятся человечки. К нему приходят осведомители, доносчики, челобитчики, делегации и советчики, и это называется "инициативой снизу". Так осуществляется связь верхов с низами. Выгоняя очередного человека из Союза писателей, отправляя кого-нибудь в лагерь, в тюрьму или на расстрел, добрые писатели делают вид, что они ни при чем, а только с горечью выполняли приказ начальства. А ведь если подумать - каково общество, таково и начальство. Прошу это помнить и по
- Вероятно, дьявол - Софья Асташова - Русская классическая проза
- Мы сами пишем свою судьбу - Ольга Валерьевна Тоцкая - Русская классическая проза
- Другая кошка - Екатерина Васильевна Могилевцева - Русская классическая проза
- Приходи на меня посмотреть - Анна Ахматова - Русская классическая проза
- Acumiana, Встречи с Анной Ахматовой (Том 1, 1924-25 годы) - Павел Лукницкий - Русская классическая проза
- О поэзии - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Шум времени - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Египетская марка - Осип Мандельштам - Русская классическая проза
- Женщина на кресте (сборник) - Анна Мар - Русская классическая проза
- На войне. В плену (сборник) - Александр Успенский - Русская классическая проза