Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, здесь можно применить какой-то формальный инструмент, чтобы реабилитировать точку зрения, согласно которой даже совершенно осознанные и сложные действия лучше всего объясняются как следствия каких-либо причин. Мотив или намерение, как утверждается, сами по себе являются причинами в том плане, что они предшествуют действию и связаны с ним условной связью[130]. Я могу намереваться что-либо сделать, но так и не осуществлю свое намерение. Это говорится, чтобы опровергнуть любое представление в духе Витгенштейна о возможности какой-то более тесной «логической» связи (вероятно, подобной той, что мы наблюдаем в силлогизме[131]) между намерениями и действиями. Этот контраргумент расценивают как неопровержимый [Daveney 1966], но он, по-видимому, строится на двух в корне ошибочных предпосылках относительно процессов, с помощью которых мы можем попробовать интерпретировать по крайней мере ту группу действий – утверждения, – которая меня в данном случае интересует. Моя основная мысль состоит в том, что, рассмотрев эти две ошибочные предпосылки, мы, в свою очередь, опровергнем представление, в соответствии с которым изучение контекстуальных условий утверждения может с какой бы то ни было точки зрения расцениваться как достаточная или даже корректная методология интерпретации утверждений.
Прежде всего, представление о том, что намерения связаны с действиями условной связью, наверное, основано на каламбуре или на смешении двух различных смыслов, с точки зрения которых можно правомерно оперировать понятием намерения. Предположим, что Дефо, когда писал о веротерпимости, изъявил – как вполне бы мог – намерение сочинить целую серию памфлетов на эту тему. Поскольку, как нам известно, он этого так и не сделал, в данном случае мы имеем дело с заявленным намерением при отсутствии последующего действия: лучшее доказательство того, что отношение между двумя понятиями носит условный и, таким образом, причинный характер. Предположим, однако, что Дефо заявил – как, опять-таки, мог, – что в своем памфлете о веротерпимости намеревается высказаться в ее пользу, пародируя доводы против нее. Тогда мы имеем дело отнюдь не с намерением, которое предшествует его реальным утверждениям и связано с ними как условие: скорее перед нами утверждение о намерении, характеризующее само действие. И было бы чистой воды формализмом отвечать, что даже такое намерение должно предшествовать действию и поэтому может рассматриваться как первичное условие. Подобные утверждения, характеризующие намерения, вполне могут быть сделаны после осуществления действия. Короче говоря, граница проходит между намерением сделать нечто, которое может никогда не быть приведено в исполнение, – хотя неясно, что мы должны сказать, если подобные предупреждающие утверждения никогда не переходили в действия, – и намерением, выражающимся в том, чтобы сделать нечто, которое не просто предполагает осуществление соответствующего действия, но логически связано с ним и объясняет его смысл. Теперь будет понятна значимость этой посылки для моей аргументации. Любое утверждение или другое действие предполагает намерение его осуществить – если хотите, можно назвать это причиной, – но в нем также выражается некое намерение, которое не является причиной, но которое надо уяснить, чтобы правильно описать и понять само действие.
Можно, однако, возразить, что этого довода недостаточно, чтобы противостоять сильнейшей форме постулата о необходимости контекстуального анализа[132]. Им является довод, указывающий на то, что тот или иной субъект мог подразумевать, делая определенное утверждение. Однако сторонники контекстуального анализа как раз считают, что сами контексты могут раскрыть значение текста. Это лишь обращает наше внимание на вторую ошибочную предпосылку в основе данной методологии – предположение, что «значение» и «понимание» являются взаимозаменяемыми понятиями. Однако, как показал в классической работе Остин, чтобы понять какое-то утверждение, требуется понять не только значение данного высказывания, но и то, что Остин обозначил как иллокутивную силу[133]. Эта посылка принципиально важна для моей нынешней аргументации в двух отношениях. Во-первых, этот следующий вопрос о том, что конкретный субъект может делать своим высказыванием, касается вовсе не значения, а силы, которая коррелирует со значением самого высказывания, но которую все же необходимо уловить, чтобы его понять[134]. А во-вторых, если бы мы даже могли путем анализа социального контекста расшифровать значение какого-либо утверждения, мы бы все равно не имели никакого представления о вложенной в него иллокутивной силе, а значит, в конечном счете и не понимали бы его по-настоящему. То есть неизбежно остается пробел: даже если благодаря анализу социального контекста мы можем объяснить тексты, это не равнозначно возможности понять их.
Эту ключевую мысль – что представление об иллокутивной силе высказывания, как и о его значении, необходимо для понимания текстов, но не может быть получено с помощью анализа их социального контекста, – легко проиллюстрировать на практике. Допустим, историк встречает в этическом трактате эпохи Возрождения следующее утверждение: «Государь должен научить добродетели». Допустим, смысл утверждения и стоящие за ним реалии совершенно ясны. Допустим даже, что эта ясность является результатом тщательного изучения социального контекста данного высказывания – изучения, в ходе которого выяснилось, скажем, что добродетель государей некогда привела к их свержению. Теперь представим себе два альтернативных обоснования этого утверждения: либо подобные циничные советы были характерны для ренессансных этических трактатов, либо едва ли кто-то прежде во всеуслышание формулировал подобный циничный совет в качестве правила. Очевидно, любой комментатор, задавшийся целью понять это утверждение, должен выяснить, какая из этих альтернатив ближе к истине. Если правилен первый вариант, иллокутивная сила самого высказывания с точки зрения субъекта речи может состоять лишь в том, чтобы поддержать или подчеркнуть общепринятый нравственный принцип. Но если верен второй вариант, иллокутивная сила высказывания скорее заключается в том, чтобы оспорить или перечеркнуть упрочившийся моральный трюизм. На самом деле предположения, близкие к каждой из этих историографических догадок, в свое время высказывались историками идей применительно к такого рода утверждению в трактате Макиавелли «Государь»[135]. Очевидно, что одно из этих предположений может соответствовать действительности и в зависимости от того, какое из них мы сочтем правильным, наше ви́дение возможных намерений Макиавелли существенно изменится. На глубинном уровне вопрос заключается в том, пытался ли Макиавелли опровергнуть или поддержать одну из основополагающих моральных установок политической жизни своего времени. Но хотя это решение можно назвать определяющим для понимания Макиавелли, его нельзя вывести ни из анализа самого утверждения и его значения (которое весьма прозрачно),
- Постмодернизм в России - Михаил Наумович Эпштейн - Культурология / Литературоведение / Прочее
- Диалоги и встречи: постмодернизм в русской и американской культуре - Коллектив авторов - Культурология
- Самые остроумные афоризмы и цитаты - Зигмунд Фрейд - Культурология
- Антология исследований культуры. Символическое поле культуры - Коллектив авторов - Культурология
- Бодлер - Вальтер Беньямин - Культурология
- Россия — Украина: Как пишется история - Алексей Миллер - Культурология
- Песни ни о чем? Российская поп-музыка на рубеже эпох. 1980–1990-е - Дарья Журкова - Культурология / Прочее / Публицистика
- Между «Правдой» и «Временем». История советского Центрального телевидения - Кристин Эванс - История / Культурология / Публицистика
- Вдохновители и соблазнители - Александр Мелихов - Культурология
- Психология масс и фашизм - Вильгельм Райх - Культурология