Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне бы перебежать через улицу, и пойти рядом с ней, и так же, щурясь от яркого света, поглядывать по сторонам и радоваться каждой любопытной мелочи. Вон кошка в окне умывается, гостей зазывает… Воробьи смешно ссорятся из-за крохотной лужицы. В щель забора, потемневшего от дождей и времени, протиснулся вьюнок и смотрит на улицу алым глазом граммофончика…
Да мало ли чему можно радоваться и о чем говорить без умолку, шагая рядом с той, что весь белый свет собой заслонила и на многое вокруг открыла глаза. Мне казалось, что и солнце, и дожди, и голоса птиц я стал замечать только после встречи с ней… И слова, ранее такие непослушные и немые, вдруг сами собой стали всклад и в лад строиться. Душа требовала песни и света. Ей было тесно и одиноко…
Но как одолеть эти полсотни шагов?!
Точно испытывая мою решимость, девчонка остановилась под свисавшим с забора лиловым облаком сирени и так вся потянулась к нему, что в лицо мне пахнуло знакомым густым ароматом. И вместе с ним пронизала отчаянная мысль: сейчас или никогда… И от этой мысли, от того, что мне предстоит сделать в следующую минуту, тело надломилось предательской слабостью… Но я уже знал, что не отступлю. В груди что-то упруго колыхнулось, и я сделал решительный шаг.
Забор был высокий. Да что он мне, если рядом она! Я все вложил в этот прыжок. И видно, перестарался: ухватив самую пышную ветку и надломив ее, с силой рванул вниз. Куст сердито осыпал меня горохом холодных капель, а рука больно шаркнула по шершавой доске забора.
Но больнее было другое. Протянутая ветка так и застыла на весу. В карих глазах, глядящих в упор, еще таял веселый свет, а черные брови уже сложились в стрелку, нацеленную на меня.
— А она так хорошо росла, — отчеканила девчонка учительским голосом и пошла себе с гордо поднятой головой, оставив меня истуканом стоять с протянутой веткой персидской сирени, которую я возненавидел в тот же миг.
Очнувшись, я запустил злополучной «персиянкой» в шумливую компанию воробьев, минуту назад так умилявших меня своей глупой драчливостью, и зашагал куда глаза глядят, подальше от этой улицы, от своего позора.
Весь день дотемна бродил по лесу, с мстительным упрямством продираясь сквозь сомкнутые сосняки и малиново-ежевичный переплет кустарников, как должное принимая от веток карающие ухлесты и уколы. «Так и надо тебе, так и надо…» — выговаривал я себе на каждый вскрик боли. И боль воспринималась как облегчение… К вечеру, исцарапанный и усталый, я наконец дошагал до успокоительной истины, что сирень-то вовсе ни при чем, коль сам лопух… Вне всяких нареканий оставался и мой грозный судия — девчонка с сердитыми для меня глазами. Думы о ней не оставляли меня. Теперь я не только не смел попадаться ей на глаза, но и всякий раз, вспоминая свой «рыцарский жест», заново окунался в крапивные заросли стыда. И потому был рад, что настало лето и надо было куда-то уезжать.
Осенью я снова ходил за своей «судьбой», соблюдая привычную дистанцию.
Не знаю, чем бы закончилось это безнадежное хождение, не попадись мне тогда зачитанная книжка рассказов Куприна. Вернее, самый короткий из них — «Куст сирени». Несколько дней необычный ход рассказа тревожил меня смутной надеждой, пока она не вызрела в одну дерзкую идею…
Ноябрьским вечером, хорошенько укутав в мешок топор и саперную лопатку, я отправился на окраину нашего городка, где еще днем неподалеку от старого кладбища высмотрел в одичалых зарослях сирени ветвистый куст. Уже подходя к месту, я вдруг неуютно ощутил, что темнота не самый лучший друг моей затеи. Нетрудно представить себе, о чем мог бы подумать любой прохожий, повстречай меня около могил с таким снаряжением… К боязни встретить живого человека прибавились навязчивые мысли о бродячих мертвецах, виях и всяких ведьмах, которые не замедлили заявить о своем приближении шорохами и даже голосами…
И волосы дыбились, и сердце леденело от жути, вороватыми шайками зашныряли под кожей стаи мурашек, отчего она сразу сделалась тесной, словно досталась мне с чужого плеча…
Пожалуй, мне довелось бы в полную меру изведать, как умирают от страха, если бы не куст с упрямством своих корней. Я так воинственно махал топором, что всем чертям, видно, и впрямь стало тошно, и они поспешили убраться восвояси; и кожа, согретая работой, вновь пришлась мне по размеру. А когда, взвалив на спину увесистый мешок с упругой ношей, я стал пробираться безлюдными переулками к ее дому, ведьмы и покойники вовсе отвязались от меня. И сам себе я казался таким бесстрашным и сильным, что даже холодный косохлест, принесенный ветром из невидимой тучки, не убавил моего пылу-жару.
К полуночи куст сирени, мой одноросток, утвердился перед самым ее окном. Я облегченно вздохнул и подумал, хмелея от возвышенных чувств: «Пусть весной напоминает гордой девчонке, что рядом с ней живет человек, чье сердце переполнено ею…»
На другой день, встретив свою любовь, я не стал прятаться, а смело посмотрел в строгие глаза. Они тепло улыбнулись мне. Знать, моя сирень осенью расцвела.
ПОЛИНА
Полина Осокина лежала в темноте с открытыми глазами, онемело распластавшись на широкой кровати-двуспалке. Она только-только очнулась от жуткого удушливого сна — что-то огромное, безликое накатывалось, надвигалось, наплывало на нее… Хочет руки поднять, оборониться — и не может, не слушаются руки. Хочет криком крикнуть, на помощь позвать — не идет из нее голос. И уже сознает, что не спит: сон отступил в темноту, расширился, растворился, но тело так же неподвижно и беспомощно, словно чужое. И она с затаенным испугом не решается пошевелить ни рукой, ни ногой: а вдруг не послушаются. Сердце учащенно ухает. Дыхание короткое, загнанное. И руки точно отдельно живут — гуд в них и тяжесть.
Откинула с себя стеганое одеяло — задышалось вольней, и сердце с галопа сошло. Одни руки не стихли, не унялись. Погудывают, мозжат, словно из них жилочки потягивают, выкручивают. И не больно вроде, а маетно, хоть плачь.
«Ага, почуяли непогоду», — мысленно окликнула руки свои, различив за окном ровный шум дождя.
Хоть и подменной дояркой третий год ходит, все ж полегче, и механическую дойку наладили, а поди ж ты, не отпускают «коровии боли». Лиза, фельдшерица, мазь специальную выписала, массажи велела проводить. Да как его проводить — сама толком не знает. Сегодня с утра до вечера бураков покидала, вот и весь массаж. Домой пришла — добавила…
С поля возвращалась ближе к сумеркам. Недоеная корова поревывала на дворе. Овцы жались к забору, выщипывая остатки зелени, проглядывающей с огорода. Из закута подсвинок голос подавал.
Значит, и Оксана еще не пришла, коль скотина беспризорная. Хоть и знала, что дочь задержится, а все ж рассерчала. И на усталость свою, и на домашнюю неуправу.
Школьники до обеда тоже в поле были. Комбайн сломался, пустили подъемник, а он только подпахивает рядки свеклы. Вот ребята и дергали ее и в кучки-фонари складывали. Потом школьников прямо в поле покормили молоком с хлебом. Младшие по домам разошлись, а восьмой класс — на занятия. Новый директор не хотел, чтоб выпускники отставали в учебе.
— Дак и все одно пора, чего они там, поди, голодные, — уже так, отводя раздражение от сердца, сказала она корове, пропуская ее в хлев. Красавка осуждающе м-мыкнула, влажно и тепло дохнув на хозяйку.
— Ну-ну, ты-то хоть не серчай, — похлопала корову по шее, по крупу, как повинилась.
Ласковость голосу придала, и в душе отозвалось, отлегло. Привычно заметалась по двору. Овец в хлев загнала, сена охапку раструсила им в кормушку — набросились, зашебаршили, будто и не паслись целый день. Подгоняемая поросячьим повизгиванием, в хате плитку растопила, запарку греть поставила. Этот привереда в холодном чавкать не станет. Побежала к колонке за водой. Воды принесла, ведро Красавке выставила. Запарка подоспела, натолкла вареной картошки да бураков с половой — поросенка угомонила. Проверила кур — все белые с петухом на насесте, только черной нет.
— Неужто опять за свое?! — вслух изумилась Полина и поспешила за сарай. Так и есть, сидит.
В укроме промеж стенкой сарая и сенным стожком, в метре от земли, Грачиха устроила себе потаенное гнездо-норку и шмыгала туда всякий раз, как только обстоятельства понуждали к тому. А обстоятельства явно не благоволили к ней. Была она самой настоящей отщепенкой, своего рода черной куреной в белопером стаде. Всяк ее клевал и гонял, кому не лень. Похоже, остальные куры считали своим долгом пугнуть ее от кормушки или просто с глаз долой, посмей объявиться поблизости. Да еще клювом достать норовили. Только это им, заевшимся неуклюгам, редко удавалось. Грачиху выручали ноги — зауморышная и щуплая, она всегда была настороже. К месту кормежки подкрадывалась либо последняя, когда там никого уже не было, либо, клюнув два-три раза, тут же пускалась наутек. Убегала молча, как будто знала, что на ее крик о помощи никто не откликнется; не защитит. Даже петух, природой назначенный оделять всех однодворок должным вниманием, сторонился Грачихи. Вернее, куры ревностно не подпускали их друг к другу.
- Селенга - Анатолий Кузнецов - Советская классическая проза
- Генерал коммуны - Евгений Белянкин - Советская классическая проза
- Жить и помнить - Иван Свистунов - Советская классическая проза
- Липяги - Сергей Крутилин - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том I - Юрий Фельзен - Советская классическая проза
- Обоснованная ревность - Андрей Георгиевич Битов - Советская классическая проза
- Взгляни на дом свой, путник! - Илья Штемлер - Советская классическая проза
- Алые всадники - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Вечный хлеб - Михаил Чулаки - Советская классическая проза
- Ударная сила - Николай Горбачев - Советская классическая проза