Рейтинговые книги
Читем онлайн Честь и бесчестье нации - Владимир Бушин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 121

Потом она вспоминала: "Немного побездельничав, я начала знакомиться с работой… Понять оказалось легко… В свободные часы мы с Саней гуляли, разговаривали, читали. Муж научил меня стрелять из пистолета. Я стала переписывать Санины вещи". Кроме того, они фотографировались. Фигурировать перед объективом — вечная страсть Александра Исаевича. Ну, все это, естественно, в редкие минуты, когда не было бомбежек и обстрелов, а Саня был свободен от обязанности бежать в штыковую атаку. И живет она в окопе не день-другой, а несколько недель. Муж хотел оставить ее при себе до конца войны, но как на грех назначили нового командира дивизиона, а тот не терпел баб с погонами, тем более — с фальшивыми. Пришлось расстаться… Вот такой кромешный ад. С ворохами писем, рукописей, рецензий, а иногда и с женой-переписчицей под боком.

Впрочем, это не помешало герою после войны бросить язвительный укор своему бывшему другу Кириллу Симоняну, хирургу фронтового госпиталя, к которому тоже приезжала жена: "Что же это за госпиталь такой фронтовой, где постоянно находилась и гражданская Лида?" И ведь в голову человеку не приходит, что могут и его спросить: "Что же это за передовая такая, что за траншеи и воронки, где вольготно гостевала будто бы военная Наташа?"

Тут пора, наконец, сказать, что же это за батарея, которой командовал Солженицын. Вначале он просто говорил: "батарея". И все думали, естественно, что речь идет об огневой батарее, о пушках, ведущих смертоносный огонь по врагу. И только в 1970 году уточнил: "разведывательная батарея". Еще через десять лет выдавил из себя: "Конечно, при всех случаях разведбатарея — это не пехота". И впрямь, уж такая не пехота… Герой фильма командовал или, лучше сказать, руководил батареей, оснащенной не орудиями, как батарея, которой командовал в 1855 году поручик Толстой при обороне Севастополя, а звукометрическими станциями СЧЗМ-36. Условия этой службы, как показано выше, были таковы, что выскакивать из траншеи и кричать "За Родину! За Сталина" муж Решетовской мог только в сугубо патриотических снах.

"Шурочка выглядит замечательно…"

Может быть, совсем иначе обстоит дело со вторым адом, который прошел герой фильма, — с лагерным? Конечно, в лагере при всех условиях — это не у тещи на блинах, но в то же время все относительно, и только в сравнении открывается истина. Солженицына постоянно наперебой сопоставляют то с Толстым, то с Достоевским, то с обоими сразу. Вот и сейчас бакалавр искусств Константин Кедров уверяет: "Душа Достоевского и Толстого как бы продолжила свою жизнь в судьбе Солженицына". Прекрасно! Только заметим, что у Достоевского была своя душа, а у Толстого — своя. Одной на двоих им никак бы не обойтись. Дальше: "Солженицын, как до него Толстой и Достоевский…" и т. д. Замечательно! Однако, странное дело, после таких авансов почему-то мало конкретных сопоставлений, в частности, бакалавры совершенно обходят молчанием, не хотят сопоставить тюремные страницы биографии Достоевского и нашего знаменитого современника. А ведь тут можно увидеть много интересного.

Для бакалавров искусств, видимо, это будет большой новостью, но факт остается фактом: Солженицын порой говорит с большим раздражением о Достоевском вообще и особенно — о его "Записках из Мертвого дома". Никакая, мол, это не каторга по сравнению с тем, что пережил я. Уверяет, что цензура не хотела пропускать "Записки", опасаясь, что "легкость изображенной там жизни не будет удерживать от преступлений, и потребовала дополнить книгу новыми страницами". Это далеко от истины. Цензору барону Н. В. Медему действительно померещилась легкость, но в Главном управлении с ним не согласились, и книга вышла в свет безо всяких дополнительных страниц. Но вот нашелся защитник барона. С присущим только ему напором и дотошностью он перебирает пункт за пунктом едва ли не все обстоятельства ареста и условий каторжной жизни Достоевского и постоянно твердит одно: насколько мне было тяжелее! Что же, приглядимся кое к чему и мы…

Достоевского арестовали 23 апреля 1849 года, ему шел 28-й год. Солженицына — 9 февраля 1945 года, ему шел 27-й год. Первого арестовали по доносу, он знал имя доносчика: Антонелли, и, естественно, досадовал на свою оплошность, терзался тем, что доверился предателю. Второму пенять было не на кого: с помощью провоцирующих писем знакомым он посадил себя сам, и не только не мучился несправедливостью, но считал это закономерным и даже говорил следователю И. И. Езепову, что рад аресту в начале 1945 года, а не в 1948-м или 1950-м, "ибо не знает, на какую глубину залез бы в статью 58-ю в обстановке столичной жизни". Словом, спасибо вам, благодетели, — от какой беды уберегли!

В момент ареста Достоевский уже был известным литератором. О его первой повести "Бедные люди" сам Белинский писал как о выдающемся произведении. Молодой писатель напряженно работает, он полон грандиозных замыслов. И вдруг — все обрывается… Конечно, такая перемена была для него ужасна.

А Солженицын? Делал только первые попытки литературной работы, никому не ведом. Понимая закономерность своего ареста, он признавал: "У меня был, наверно, самый легкий вид ареста, какой только можно себе представить. Он не вырвал меня из объятий близких, не оторвал от дорогой нам домашней жизни… Лишил только привычного дивизиона да картины трех последних месяцев войны". Все это так, но, кроме того, арест и отправка в Москву "лишили" созерцателя "картины войны" еще и опасности быть убитым, которая не висела над Достоевским. Словом, если у одного действительно был самый легкий, возможно, и спасительный арест, то у другого — самый тяжелый.

За арестом — приговор. Достоевскому на Семеновском плацу объявили, что он приговорен к смертной казни. И только после жуткой психической экзекуции он услышал новый приговор: четыре года каторги. Ничего подобного этим десяти минутам ожидания смерти Солженицын не пережил, он с самого начала твердо был уверен: больше десяти лет ему не грозит, а получил меньше.

Они оказались в неволе почти ровесниками, но здоровье у них разное. У Достоевского развилась, осложнилась эпилепсия, приобрел еще и ревматизм. Вместе с горьким сознанием того, сколь резко оборвалась и круто повернулась блистательно начатая жизнь, болезни, конечно же, сказывались на общем состоянии писателя, на его внешности, на манере держаться.

П. К. Мартьянов, знавший Достоевского по каторге, вспоминал: "Его бледное, испитое, землистое лицо, испещренное темно-красными пятнами, никогда не оживлялось улыбкой, а рот открывался только для отрывистых и коротких ответов по делу. Шапку он нахлобучивал на лоб до самых бровей, взгляд имел угрюмый, сосредоточенный, неприятный, голову склонял наперед и глаза опускал в землю". Какой поистине каторжный портрет!

Совсем иной человеческий облик запечатлен теми, кто знал в годы его неволи Солженицына. Так, В. Н. Туркина, родственница Н. А. Решетовской, написала ей из Москвы в Ростов, когда он находился на Краснопресненской пересылке: "Шурочку видела. Она (!) возвращалась со своими подругами с разгрузки дров на Москве-реке. Выглядит замечательно, загорелая, бодрая, веселая, смеется, рот до ушей, зубы так и сверкают. Настроение у нее хорошее". Право, сдается, что не столько ради конспирации (уж очень наивен прием!), сколько для более полной передачи облика человека, пышущего здоровьем и довольством, автор письма преобразил Александра Исаевича в молодую девушку.

Позднейшие портреты Шурочки, опираясь на его собственные письма, рисует сама Решетовская. Летом 1950 года Шурочку везут в Экибастуз: "В арестантских вагонах, вообще во всей этой обстановке он чувствует себя легко и привычно, выглядит хорошо, полон сил и очень доволен последними тремя годами своей жизни". Шурочка на новом месте: "И не болеет, и выглядит ничего. Заверяет, что отнюдь не находится в унынии. Дух его бодр". Еще позже: "Лицо у Сани худое, но свежее и с румянцем". Столь радужная картина вполне понятна: человек избегнул опасности смерти на фронте, весь срок заключения оставался совершенно здоровым и только в самом конце, в январе 1952 года, заболел, сделал операцию, вскоре после которой пишет, что "выглядит хорошо, чувствует себя крепко".

Еще одна легенда о штанах

А каковы были у того и у другого условия заключения, ну, допустим, жилья? Достоевский сразу был брошен в самое страшное узилище Петропавловской крепости — в одиночный каменный мешок Алексеевского равелина, с его холодом и сыростью, темнотой и грязью, и пробыл там восемь месяцев, вполне достаточных для ревматизма. Потом из промозглого мешка попал в камеру омского острога, где и оставался до конца срока: "Это была длинная, низкая и душная комната, тускло освещенная сальными свечами, с тяжелым удушливым запахом. Не понимаю, как я выжил в ней… На нарах у меня было три доски: это было все мое место. На этих же нарах размещалось человек тридцать… Ночью наступает нестерпимый жар и духота. Арестанты мечутся на нарах всю ночь, блохи кишат мириадами…"

1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 121
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Честь и бесчестье нации - Владимир Бушин бесплатно.

Оставить комментарий