Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем произошла революция. В душе Симурдэна продолжало жить воспоминание об этом ребенке, из которого он сделал человека; оно было несколько отуманено крупными общественными событиями, но отнюдь не погасло. Слепить статую и вдохнуть в нее жизнь, конечно, прекрасно; но развить ум и вдохнуть в нее чувство правды — еще лучше. Симурдэн и сыграл роль Пигмалиона{115} по отношению к этой душе.
Ведь бывают же дети не только по плоти, но и по духу. Этот воспитанник, этот ребенок, этот сирота был единственным существом на земле, которое Симурдэн любил.
Но мог ли быть уязвим такой человек даже в такой привязанности? Читатель скоро это увидит
Книга вторая
КАБАЧОК НА ПАВЛИНЬЕЙ УЛИЦЕ
I. Минос, Эак и Радамант
На Павлиньей улице был кабачок, почему-то называвшийся кофейной. При этой «кофейне» была задняя комната, с тех пор ставшая исторической. В ней иногда сходились, тайком, люди до того могучие и до того стоявшие на виду, что они не решались заговаривать друг с другом публично. Здесь-то 23 октября 1792 года так называемая Гора{116} и Жиронда обменялись знаменитым поцелуем. Сюда-то Гара, хотя он в том и не сознается в своих мемуарах, являлся за справками в ту темную ночь, в которую он, отвезя Клавьера{117} в безопасное место на Бонской улице, остановил свою карету на Королевском мосту, для того чтобы прислушиваться к звукам набата.
28 июня 1793 года за столом в этой задней комнате сидели три человека. Стулья их не соприкасались между собою; они сидели каждый за одной из сторон стола, причем четвертая оставалась пустой. Было около восьми часов вечера; на улице было еще светло, но в задней комнате кабачка уже было темно, и привешенная к потолку лампа — по тем временам большая роскошь — освещала комнату.
Один из этих трех собеседников был бледнолицый, серьезный молодой человек, с тонкими губами и холодным выражением глаз. Лицо его нервно подергивалось, что делало его улыбку похожей на гримасу. Он был напудрен, в перчатках, застегнут на все пуговицы; платье его было тщательно вычищено и на нем не заметно было ни одной складки. При светло-синем фраке он носил нанковые панталоны, белые чулки, высокий галстук, брыжи со сборками и башмаки с серебряными пряжками. Из двух остальных его собеседников один представлял собой что-то вроде великана, другой — что-то вроде карлика. Высокий, на котором неуклюже висел фрак из красного сукна, а вокруг шеи беспорядочно был намотан шарф со свесившимися на расстегнутый жилет концами, причем некоторых пуговиц у жилета не хватало, был в сапогах с отворотами и поражал своим взъерошенным видом, хотя на его голове и можно было заметить слабые следы работы парикмахера; его парик был похож на гриву. Лицо у него было рябое, брови сердито сдвинуты, губы толстые, зубы белые, глаза блестящие, руки громадные. Товарищ его, когда сидел, казался горбатым; цвет лица у него был желтый, глаза были налиты кровью, щеки бледны; на его закинутой назад голове, повязанной платком, виднелись из-под последнего густо напомаженные волосы; лоб у него был узок, но зато рот громаден и безобразен. Панталоны его составляли одно целое с чулками, жилет его когда-то был сделан из белого атласа, но сильно загрязнился, на ногах болтались широкие башмаки; поверх жилета, в суконном чехле, висел, насколько можно было судить по очертаниям, кинжал.
Первый из этих трех человек был Робеспьер, второй — Дантон, третий — Марат.
Они были в комнате одни. Перед Дантоном стояли стакан и запыленная бутылка вина, напоминавшая Лютеровскую кружку пива, перед Маратом — чашка кофе, перед Робеспьером — лежали бумаги. Возле связки бумаг стояла круглая свинцовая чернильница, в виде тех, которые, по всей вероятности, еще памятны лицам, посещавшим школы в начале XIX столетия. Около чернильницы валялось перо. На бумаге была положена большая медная печать, которая представляла собою миниатюрную копию с Бастилии и на которой вырезаны были слова «Palloy fecit». Посредине стола была разложена карта Франции.
Возле двери, но с наружной ее стороны, стоял верный страж Марата, тот самый полицейский комиссар с улицы Корделье, которому суждено было две недели спустя, а именно 13 июля, ударить стулом по голове Шарлотту Корде{118}, в эту самую минуту, то есть 28 июня, замышлявшую в Каэне убийство Марата. Лоран Басе занимался также разноской корректурных листов «Друга Народа». Будучи приведен в этот вечер своим начальником в кофейню Павлина, он должен был стоять на страже возле двери комнаты, в которой сидели Марат, Дантон и Робеспьер, и не пропускать в эту комнату никого, кроме некоторых членов Комитета общественной безопасности, Коммуны или Клуба епископского дворца. Робеспьер велел впустить Сен-Жюста, Дантон — Паша, а Марат — Гюсмана.
Совещание продолжалось уже долго. Касалось оно лежавших на столе и уже прочитанных Робеспьером бумаг. Споры становились все резче и резче, и в голосах этих трех людей порой звучали сердитые ноты. Громкие голоса были слышны даже снаружи. В те времена народ до того уже привык к трибунам и к публичным речам, что у него невольно появлялась потребность слушать; в те времена даже какой-нибудь рассыльный Фабриций Пари считал себя вправе подсматривать в замочную скважину, что делает Комитет общественной безопасности, и это, сказать мимоходом, оказалось впоследствии совсем не лишним, так как этот самый Пари в ночь с 30 на 31 марта 1794 года{119} предупредил Дантона о решениях Комитета. Итак, Лоран Басе приложил ухо к двери комнаты, в которой совещались Дантон, Марат и Робеспьер. Хотя он, собственно, состоял на службе у Марата, но в то же время являлся и агентом Клуба епископского дворца.
II. Magna testantur voce per umbras[4]
Наконец Дантон встал и резким движением отодвинул свой стул.
— Послушайте! — воскликнул он. — Есть только одно дело неотложной важности, а именно опасность, угрожающая республике. Для меня существует только один долг — спасти Францию от неприятеля. Для этого хороши все средства, все — решительно все! Когда я имею дело с серьезной опасностью, я пользуюсь всем, чем могу, и когда мне приходится всего опасаться, я иду напролом. Моя мысль подобна львице. В деле революции я не допускаю никаких полумер, никаких церемоний. Немезида{120} должна быть беспощадна. Будем страшны — и мы будем полезны. Разве слон разбирает, куда он ставит ногу? Раздавим неприятеля!
— Я против этого ничего не имею, — ответил Робеспьер мягким голосом и затем прибавил: — Но весь вопрос в том, где враг?
— Во Франции его нет, и выгнал его — я! — воскликнул Дантон.
— Нет, он здесь, и я слежу за ним, — проговорил Робеспьер.
— Ну, так я его опять прогоню, — сказал Дантон.
— Внутреннего врага не изгоняют.
— Так что же с ним делают?
— Его уничтожают.
— Я согласен и на это, — в свою очередь, проговорил Дантон. — Но только я вас уверяю, Робеспьер, что он вне страны, — прибавил он.
— А я вас уверяю, Дантон, что он здесь.
— Он возле границ, Робеспьер.
— Нет, Дантон, он — в Вандее.
— Успокойтесь, — сказал третий голос, — он — всюду, и вы погибли.
То был голос Марата. Робеспьер взглянул на Марата и спокойно возразил.
— Нам не нужно общих мест. Я констатирую факты.
— Педант! — пробормотал сквозь зубы Марат. Робеспьер положил руку на разложенные перед ним бумаги и продолжал:
— Я только что прочел вам донесение марнского депутата. Я только что передал вам сведения, доставленные Желамбром. Послушайте, Дантон, обычная война — ничто, война гражданская — все. Простая война — это не что иное, как царапина на локте; гражданская же — это рак в печени. Из всего, что я только что прочел вам, явствует следующее: Вандея, в которой до сих пор действовали вразброд разные предводители, готова сплотиться. У нее отныне будет один главнокомандующий…
— Центральный разбойник, — пробормотал сквозь зубы Дантон.
— …а именно человек, высадившийся 2 июня близ Понторсона, — продолжал Робеспьер. — Вы знаете, кто он таков. Заметьте, что высадка эта совпадает по времени с задержанием в Байе, в этом изменническом Кальвадосском департаменте, наших чрезвычайных уполномоченных: депутата от Кот-д'Ора и Ромма; арестованы они 2 июня, то есть в тот же самый день.
— Да, и отправлены в Каэнский замок, — вставил свое слово Дантон.
— В депешах говорится далее, — продолжал Робеспьер, — что партизанская война организуется на широкую ногу. В то же время готовится высадка англичан; вандейцы и англичане — это значит бретонцы и британцы. Финистерские мужланы говорят тем же языком, как и корнуоллская сволочь. Я предъявил вам перехваченное письмо Пюизе{121}, в котором говорится что «двадцать тысяч красных мундиров, появившись на месте восстания, заставят подняться сто тысяч человек». Когда крестьянское восстание вспыхнет во всю мощь, произведена будет высадка англичан. Вот их план. Не угодно ли вам обратиться к карте.
- Государи и кочевники. Перелом - Валентин Фёдорович Рыбин - Историческая проза
- Том 10. Истории периода династии Цин - Ган Сюэ - Историческая проза / О войне
- Гангрена Союза - Лев Цитоловский - Историческая проза / О войне / Периодические издания
- Сиротка - Мари-Бернадетт Дюпюи - Историческая проза
- Ворлок из Гардарики - Владислав Русанов - Историческая проза
- Эдгар По в России - Шалашов Евгений Васильевич - Историческая проза
- Романы Круглого Стола. Бретонский цикл - Полен Парис - Историческая проза / Мифы. Легенды. Эпос
- Крестовый поход - Робин Янг - Историческая проза
- Буйный Терек. Книга 1 - Хаджи-Мурат Мугуев - Историческая проза
- Комедианты - Юзеф Крашевский - Историческая проза