Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг я вспомнил, как он стоял у окна, когда я пришел к нему, стоял и внимательно смотрел во двор, очень грустный и немного пьяный. Полно, он ли это? Зачем ему выдавать меня. Напротив, он, наверное, и виду не подал, он должен был притвориться, что ничего не знает об этом тайном совете. Напрасно я ругал его. Это не он. Кто же?
— А, Валька! — вдруг сказал я себе. — Ведь когда я вернулся от Татариновых, я все рассказал ему. Это — Валька!
Но Валька, помнится, захрапел, не дослушав. И вообще Валька не сделает этого никогда.
Может, Ромашка? Я посмотрел на него. Бледный, с красными ушами, он сидел на окне и все умножал и умножал без конца. Мне почудилось, что он незаметно следит за мной, как птица, одним круглым, плоским глазом. Но ведь он ничего не знал…
Теперь, когда я твердо решил, что это сделал не Кораблев, можно было, пожалуй, и остаться. Но у меня болела голова, звенело в ушах и почему-то казалось, что теперь, когда я сказал Ромашке, что ухожу, остаться уже невозможно. С какой-то тоской в сердце я оглянулся в последний раз. Вот белая лампа, на которую я всегда долго смотрел в темноте, когда гасили свет, стенка с клеточками, где лежит белье, — вот моя клеточка, а рядом Валькина. Кровати, кровати…
Я вздохнул, взял узел, кивнул Ромашке и вышел. Должно быть, у меня был уже сильный жар, потому что, выйдя на улицу, я удивился, что так холодно. Впрочем, еще в подъезде я снял курточку и надел пальто прямо на рубашку. Курточку решено было загнать, — по моим расчетам, за нее можно было взять миллионов пятнадцать.
По той же причине — сильный жар и головная боль — я плохо помню, что я делал на Сухаревке, хотя и провел там почти целый день. Помню только, что я стоял у ларька, из которого пахло жареным луком, и, держа курточку, говорил слабым голосом:
— А вот кому…
Помню, что удивлялся, почему у меня такой слабый голос. Помню, что приметил в толпе мужчину огромного роста в двух шубах. Одна была надета в рукава, другая — та, которую он продавал — накинута на плечи. Очень странно, но куда бы я ни пошел со своим товаром, везде я натыкался на этого мужчину. Он стоял неподвижно, огромный, бородатый, в двух шубах и, не глядя на покупателей, загибавших полы и щупавших воротник, мрачно говорил цену.
Куда бы я ни пошел со своим товаром, везде я натыкался на этого мужчину.Помню, что, пробродив по рынку весь день, я променял рубашку на кусок хлебного пирога с морковкой, — но откусил только раз — и расхотелось.
Где-то я грелся — заметив, что хотя мне самому уже не холодно, но пальцы все-таки посинели. Пирог я спрятал в наволочку и все, помнится, смотрел, не раскрошился ли он. Должно быть, я чувствовал, что заболеваю. Очень хотелось пить, и несколько раз я решал, что — конечно, если через полчаса не продам, пойду в чайную и загоню курточку за стакан горячего чая. Но тут же мне начинало казаться, что именно в это время явится мой покупатель, и я решил, что постою еще полчаса.
Помнится, меня утешало, что высокий мужчина тоже никак не может продать своей шубы…
Пожалуй, я съел бы немного снега, но на Сухаревке снег был очень грязный, а до бульвара — далеко. Все-таки я пошел и поел, и, странно, снег показался мне теплым. Кажется, меня вырвало, а, может быть, и нет. Помню только, что я сидел на снегу и кто-то держал меня за плечи, потому что я падал. Наконец меня перестали держать, я лег и с наслаждением вытянул ноги. Надо мной говорили что-то, как будто: «Припадочный, припадочный…» Потом у меня хотели взять наволочку, и я слышал, как меня уговаривали: «Вот чудной, да тебе же под голову», но я вцепился в наволочку и не отдал. Мужчина в двух шубах медленно прошел мимо и вдруг сбросил на меня одну шубу. Но это уже был бред, и я прекрасно понимал, что это бред… Наволочку еще тянули. Я услышал женский голос:
— Узел не отдает.
И мужской:
— Ну что ж, так с узлом и кладите.
Потом мужской голос сказал:
— Очевидно, испанка.
И все провалилось…
Еще и теперь я сразу начинаю бредить, чуть только появляется жар. При тридцати восьми я уже несу страшную чушь и до смерти пугаю родных и знакомых. Но такого приятного бреда, как во время испанки, у меня не было никогда. Вот в просторной, светлой комнате я рисую картину — водопад. Вода летит с отвесной скалы в узкое, каменистое ложе. Как хорошо! Как блестит на солнце вода, какие чудесные, зеленые камни!
Вот я еду куда-то в розвальнях, покрывшись овчиной. Темнеет, но я еще вижу, как снег бежит из-под розвальней между широкими полозьями, — кажется, что мы стоим, а он бежит, и только по следу, который чертит сбоку упавшая полость, видно, что мы едем и едем. И мне так хорошо, так тепло, что, кажется, ничего больше не нужно, только бы ехать вот так зимой в розвальнях всю жизнь.
Почему у меня был такой хороший бред, не знаю. Я был при смерти, дважды меня, как безнадежного, отгораживали от других больных ширмой. Синюха — верный признак смерти — была у меня такая, что все доктора, кроме одного, махнули рукой и только каждое утро спрашивали с удивлением:
— Как, еще жив?
Все это я узнал, когда очнулся…
Как бы то ни было — я не умер. Наоборот, я поправился. Однажды я открыл глаза и хотел вскочить с кровати, вообразив, что нахожусь в детдоме… Чья-то рука удержала меня. Чье-то лицо — забытое и необыкновенно знакомое — приблизилось ко мне. Хотите — верьте, хотите — нет, — это был доктор Иван Иваныч.
— Доктор, — сказал я ему и заплакал от радости, от слабости. — Доктор. Вьюга!
Он смотрел мне прямо в глаза, наверно, думал, что я еще брежу.
— Седло, Ящик, Вьюга, Пьют, Абрам, — сказал я, чувствуя, что слезы льются прямо в рот. — Это — я, доктор. Я — Санька. Помните, в деревне, доктор? Мы прятали вас. Вы меня учили.
Он еще раз заглянул мне в глаза, потом надул щеки и с шумом выпустил воздух.
— Ого! — сказал он и засмеялся. — Как не помнить? А сестра где? Как же так, ведь ты мог тогда только «ухо» сказать, да и то лаял. Научился, а? Да еще в Москву перебрался? Да еще умирать вздумал?
Я хотел сказать, что вовсе не собираюсь умирать, — напротив, но он вдруг закрыл мне рот ладонью, а другой рукой быстро достал платок и вытер мне лицо и нос.
— Лежи, брат, смирно, — сказал он. — Тебе еще говорить нельзя. Немой и немой. Чорт тебя знает, ты уже столько раз умирал, что теперь неизвестно, а вдруг скажешь лишнее слово — и готов. Поминайте, как звали.
Глава тридцатая. Три болезни. Серьезный разговор
Вы думаете, может быть, что, однажды очнувшись, я стал поправляться? Ничуть не бывало. Едва оправившись от испанки, я заболел плевритом — и не каким-нибудь, а гнойным и двусторонним. И снова Иван Иваныч не согласился с тем, что моя карта бита. При температуре сорок один, при пульсе, падавшем каждую минуту, я был посажен в горячую ванну, и, к удивлению всех больных, не умер. Исколотый и изрезанный, я очнулся через полтора месяца, как раз в ту минуту, когда меня кормили молочной кашей, снова узнал Ивана Иваныча, улыбнулся ему и к вечеру опять потерял сознание.
Чем я захворал на этот раз, этого, кажется, не мог определить и сам Иван Иваныч. Знаю только, что он часами сидел у моей постели, изучая странные движения, которые я делал глазами и руками. Это была, кажется, какая-то редкая форма менингита — страшной болезни, от которой поправляются очень редко. Как видите, я не умер. Напротив, в конце концов я снова пришел в себя и, хотя долго еще лежал с закатанными к небу глазами, однако был уже вне опасности.
Иван Иваныч сидел у моей постели.«Вне опасности умереть, — как сказал Иван Иваныч, — но зато в опасности на всю жизнь остаться идиотом».
Мне повезло. Я не остался идиотом и после болезни почувствовал даже, что стал как-то умнее, чем прежде. Так оно и было. Но болезнь тут не при чем.
Как бы то ни было, я провел в больнице не менее полугода. За это время мы очень часто, чуть ли не через день, встречались с Иваном Иванычем. Но от этих встреч было мало толку. А когда я стал поправляться, он уже почти не бывал в больнице. Вскоре он уехал из Москвы. Куда и зачем, — об этом ниже.
Удивительно, как мало переменился он за эти четыре года. Попрежнему он любил бормотать стихи.
К нам в палату приходили студенты, и он, оглядев их светлыми, живыми глазами, хватал одного за рукав и, читая лекцию, то отпускал, то снова хватал. Мы с ним вспомнили «старое время», и он удивился, что я еще помню, как он делал из хлебного мякиша и еще из чего-то кошку и мышку, и кошка ловила мышку и мяукала, как настоящая кошка.
— Иван Иваныч, а ведь после, когда вы ушли, — сказал я, — ведь мы с сестрой всю зиму пекли картошку на палочках.
Он засмеялся, потом задумался.
— А это, брат, меня на каторге научили.
Оказывается, он был ссыльным. В 1914 году, как член партии большевиков, он был сослан на каторгу, а потом на вечное поселение. Не знаю, где он отбывал каторгу, а на поселении был где-то очень далеко, у Баренцева моря.
- Приключения капитана Врунгеля - Андрей Некрасов - Детские приключения
- Гучок - Валентин Гноевой - Детские приключения
- Ариэль. Другая история русалочки - Лиз Брасвелл - Детские остросюжетные / Детские приключения / Периодические издания / Прочее
- Дежурных больше нет! - Джек Чеберт - Зарубежные детские книги / Детские приключения / Ужасы и Мистика
- Двери - Людмила Георгиевна Головина - Детские приключения / Прочее
- Ошибка фокусника - Наталия Кузнецова - Детские приключения
- Марго Синие Уши (сборник) - Светлана Лаврова - Детские приключения
- Я не заблужусь, у меня есть мамин компас - Алан Лис - Детские приключения / Детская проза
- Всё про Электроника (сборник) - Евгений Велтистов - Детские приключения
- Граната (Остров капитана Гая) - Крапивин Владислав Петрович - Детские приключения