Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не подобьёт к нам? — спросил он тихо товарища.
— Поди, не подобьёт…
— А коли подобьёт?
— Тогда, брат, табак — дело! Сейчас полиция — как, откуда, да что?.. Всю душу вымотают.
Не дай ты, господи!
Он идёт…
Покачиваясь на воде, «гость» подплывал под нацеленный в него багор вахты…
Он плыл вверх лицом, и оно, очень белое на тёмном фоне воды, покачивалось, глядя в звёздное небо. Так странно покачивалось, точно было недовольно приёмом вахты барж и хотело сказать ей:
«Ах вы, братцы мои! Как же вы это так? Нехорошо!»
— Попал!.. — тихо произнёс вахтенный и, как все другие ранее его, — пошёл с опущенным в воду багром на корму…
Его товарищ, скосив голову к воде, шёл за ним.
— В сапогах… — сказал он, когда дошли до середины кормы.
— Чай, поди, наш брат, матросик, — отводя багром «гостя» от борта, ответил его товарищ.
— Надо быть, так…
— Про-о-во-о-дил! — выхватив шест из воды, запел вахтенный на передние баржи…
— А к берегу его поблизости от нас не прибьёт?.. Тогда всё едино — склока будет…
— Не бойсь! Теперь до мыска-то дойдёт, а там его отшибёт в фарватер. Выше как на двадцать вёрст от нас ему не пристать теперь. Да ещё, гляди, на тот берег перекинет…
— Это бы ладно было!..
С минуту они молча посмотрели вслед уплывавшему «гостю»…
Потом вахтенный бросил на палубу багор, стащил с себя рваную шапку и вполголоса, крестясь, произнёс:
— Упокой, господи, душу раба твоего… Избави, господи, и помилуй нас от нечаянныя смерти!
Его товарищ истово крестился, сильно стукая себя пальцами по плечам и по лбу…
А «гость», неизвестный раб божий, плыл дальше по реке, плыл, покачивался на волнах, и белое лицо его всё смотрело в звёздное небо, как бы желая спросить его:
«А что, далеко ещё мне, утопшему, плыть-то?»
Одинокий
— Вы никуда не пойдёте, барин?
Барин сидит в глубоком кожаном кресле, перед большим письменным столом, почти сплошь заставленным разными безделушками, всё реликвиями прошлого. С каждой из них связано какое-либо воспоминание, а над столом висит акварельный портрет пожилой, красивой женщины, с лицом строгим и освещённым глубокой мыслью, — это самое дорогое воспоминание.
И везде кругом барина в маленькой уютной комнате ничего, что не вызывало бы теней прошлого. Барину с лишком семьдесят лет, у него трясётся голова, и все члены давно уже с трудом подчиняются велениям изработавшегося мозга.
Его кухарка, — экономка и единственный в мире близкий ему человек, — стоит в дверях комнаты и, стараясь скрыть зевоту, спрашивает сонно и равнодушно:
— Вы никуда не пойдёте, барин?
В семьдесят лет некуда идти, кроме того места, куда необходимо пойдёт каждый из нас. Но всё-таки барин справляется:
— Сколько времени?..
— Четверть десятого…
Он знает, что его старуха прибавила времени с полчаса, но не обращает на это внимания.
Пожалуй, ему даже приятно, что полчаса как бы скинуты с общей суммы часов, которые ему остаётся провести в одиночестве и печальном ожидании конца концов. Он кротко говорит.
— Никуда не пойду…
Дверь бесшумно затворяется, и он снова один на один с самим собой. Перед ним раскрытая библия, на ней лежат очки, но он не читает, а курит трубку на длинном чубуке, курит и рассматривает так хорошо знакомые ему вещи на столе и фотографии, пожелтевшие от времени.
Дым табака сизыми волнами носится в воздухе, образует голубоватые фантастические узоры, застывает на минуту в виде лёгкой, еле заметной глазу ткани — и исчезает. Веки старых, тусклых глаз дремотно опускаются, — но это от слабости, а не от желания спать. Сна нет, как нет сил, нет тепла в крови и ясности в мозге.
Там медленно-медленно формируются давно пережитые и уже перепутанные временем образы прошлого, и ослабленная память напрягается, стараясь найти в них хронологическую и внутреннюю связь.
Иногда — точно искра в груде пепла от угасшего костра — в старой, много думавшей голове сверкнёт мысль и быстро гаснет, не успевая зажечь другую.
Снова являются образы, а клубы дыма из трубки становятся все гуще и стоят мягким лиловатым облаком над старческой, трясущейся головой, с лицом, исчерченным глубокими морщинами и украшенным пушистой рамой седых волос.
Время тянется медленно, маятник больших стенных часов строго аккуратно отсчитывает секунды.
Много проходит времени между одним и другим его ударом. С портрета на стене в лицо старика сосредоточенно и важно смотрят тёмные глаза женщины и как будто ждут чего-то от старого одинокого человека.
А от него, как и ему самому для себя, нечего ждать, кроме смерти.
За окном дождь шумит и печально ноет осенний ветер.
* * *…Каждый день вечером повторяется эта сцена. Отворяется дверь, и старуха-слуга равнодушно спрашивает:
— Вы никуда не пойдёте, барин?
Тон, которым она говорит свою фразу, звучит скорее как напоминание, чем как вопрос.
«Вы никуда уж не пойдёте больше!» — вещает старуха, как бы напоминая своему барину закон времени, которое не щадит жизни даже и тогда, когда она хороша и нужна.
А трясущаяся голова старика точно подтверждает своим движением этот закон:
«Да, мне некуда больше идти…»
Иногда в ней медленно слагается печальная мысль.
«Семьдесят лет жизни! Уметь много думать, много понимать, много чувствовать и делать — и за всем этим не уметь оставить по себе никакой тени в жизни, никакого яркого, поучительного, памятного другим пятна… Родиться, пройти свой путь, снести свой крест и одряхлеть и остаться одному во всём мире, остаться в маленькой комнате над землёй и дожидаться в ней переселения в маленькую яму в земле…»
И старик, напрягая память, вспоминает ход своей жизни.
Он жил, как большинство тех серых и скучных людей, которых снисходительно принято называть «порядочными людьми».
Он имел представление о законах морали и никогда без необходимости, по своей воле не шёл против них — он желал сохранить то внутреннее равновесие, которое зовут покойной совестью, и без необходимости не нарушал его.
В работу свою, сначала полную огня и оригинальности, он постепенно ввёл формализм привычки. Что же? И Везувий потухнет со временем.
Приблизясь к окончательному завершению того внутреннего склада, который называют миросозерцанием, — он стал отдаляться от понимания духа времени, и потом совершенно перестал понимать его, явился по отношению к нему консерватором, застыв в рамках тех понятий, что уже остались далеко назади.
Работал и иногда вносил в свою работу частицу личного я, — если это позволяли.
Потом был женат, любил жену, пока мог любить, после уважал её как подругу, но если она как-либо восставала против его желаний и поступков, как-либо стесняла его «я», он давал ей это чувствовать и в ссорах никогда не щадил её самолюбия.
Были дети, некоторые уже умерли, другие так далеко и так давно не видали отца, что едва ли приедут, если их позвать для того, чтоб скрасить их присутствием одиночество, и едва ли будут способны искренно пожалеть о нём, умирающем.
И как их позвать? Он ещё жив и, пожалуй, здоров; приехав к нему теперь, они могут теперь подумать о нём про себя:
«Вот беспокойный старик! Ещё ведь не умирает, зачем же было беспокоить людей, заставляя их ехать так далеко для того, чтобы показать им себя…»
Они, может быть, и неспособны думать так про отца, это «порядочные люди», и стоили отцу много забот, но они люди всё-таки… И время, время! — вот что надо помнить всегда. Оно излечивает все недуги, потому что всё убивает — и то, что зовётся симпатиями, любовью.
Друзья… В большинстве случаев это — судьи, учителя или опекуны — старость не нуждается в них. В виде редких исключений встречаются друзья, — слишком точно отражающие тебя в себе, как в зеркале; очень интересные и ценные сначала — они скоро становятся скучны и исчезают, превращаясь в знакомых. Лучшие друзья — это люди, которые не любят говорить и умеют понятно молчать. Но эти так редки.
У одинокого старика не сохранилось друзей.
* * *Веки глаз его становятся всё тяжелее, и ему всё труднее поднять их.
Он глубже уходил в думы, и от этого ему так нехорошо, точно он погружается в холодную влагу, ещё более расслабляющую его дряхлое тело.
Сердце бьётся слабо, кости ноют тихой болью. Это оттого, что он долго не переменял позы. Он переменяет её и снова думает всё о том, чем бы скрасить последние дни жизни. Куда пойти, где можно бы оживиться и хотя на пять минут забыть, заглушить неотвязное чувство близости конца.
Знакомые? Что может он принести людям такое, что дало бы ему право на их внимание?
Чем он может возбудить интерес к себе?
Рассказами о прошлом? — Рассказано всё…
- Один - Надежда Лухманова - Русская классическая проза
- По Руси - Максим Горький - Русская классическая проза
- Воробьишко - Максим Горький - Русская классическая проза
- Городок Окуров - Максим Горький - Русская классическая проза
- О вреде философии - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 17. Записные книжки. Дневники - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Сеть мирская - Федор Крюков - Русская классическая проза
- Оркестр меньшинств - Чигози Обиома - Русская классическая проза
- Горький запах осени - Вера Адлова - Русская классическая проза
- Собрание сочинений. Дополнительный том. Лукреция Флориани. Мон-Ревеш - Жорж Санд - Русская классическая проза