Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчание улиц запретного города, это ледяное молчание, сотрясаемое, словно дрожью, этим легким зубовным скрежетом, казалось мне до такой степени давящим, что иногда я начинал громко говорить сам с собой. Все оборачивались ко мне и смотрели на меня с глубоким удивлением, испуганными глазами. Тогда я присмотрелся к глазам этих людей. Почти все мужские лица заросли бородами; несколько побритых лиц, замеченных мною, были ужасны — так обнаженно виднелись на них голод и отчаяние. Лица юношей покрывал вьющийся пушок, рыжевший или черневший на восковой коже. Лица женщин и детей казались изготовленными из папье-маше. И на всех лицах лежали уже синеватые тени смерти. На этих лицах, цвета серой бумаги или белизны мела, глаза казались странными насекомыми, обшаривающими глубину орбит своими волосатыми лапками, чтобы высосать тот небольшой остаток света, который там еще сохранялся. При моем приближении эти отвратительные насекомые начинали тревожно двигаться и, на мгновение покинув свою добычу, показывались из глубины орбит, точно из логовищ, и испуганно за мной следили. Эти глаза обладали необычайной живостью; одни — воспаленные лихорадкой, другие — влажные и меланхолические. Некоторые из них сверкали зеленоватыми бликами, словно скарабеи[229]. Иные были красными, или черными, или белыми, иные — угасшими, непроницаемыми и как бы обесцвеченными тонкой вуалью катаракты. В глазах женщин была твердость отваги: они выдерживали мой взгляд с презрительной дерзостью, потом смотрели прямо в лицо черному охраннику меня сопровождавшему, и я замечал, как выражение страха и отвращения мгновенно омрачало их лица. Но глаза детей были ужасны, я не мог в них смотреть. Над этой черной толпой, одетой в долгополые черные кафтаны, с черными ермолками[230], прикрывавшими лбы, висело небо, словно состоявшее из напитанной влагой черной ваты.
На перекрестках стояли парами еврейские жандармы, со звездой Давида[231], нанесенной красными линиями на их желтых нарукавных повязках, неподвижные и безразличные, среди нескончаемого движения санок, влекомых тройками детей, маленьких детских колясок и тачек, нагруженных мебелью, тряпьем, металлическим ломом, всевозможными предметами жалкой торговли.
Группы людей собиралась время от времени на углах улиц, топчась подошвами на оледенелом снегу, хлопая друг друга по плечам ладонями, толкаясь вдесятером или вдвадцатиром, чтобы хоть немного согреться. Маленькие мрачные кафе на улице Налевской, на улице Прширинек, на улице Закроцимской были окружены молчаливо стоящими бородатыми старцами, которые прижимались один к другому то ли, чтобы согреться, то ли, чтобы придать друг другу смелости, как это делают в подобных случаях животные. Когда мы показались на пороге, те, кто находился возле дверей, испуганно отскочили назад. Послышалось несколько встревоженных вскриков, несколько стонов, потом снова наступила тишина, нарушаемая только звуком дыхания, эта тишина животных, безропотно ожидающих смерти. Все смотрели на сопровождавшего меня черного охранника. Никто не мог оторваться от этого лица Ангела, лица, которое все узнавали, которое все видели сотни раз, сверкающим среди олив близ врат Иерихона[232], Содома[233], Иерусалима[234]. Это лицо Ангела, возвещающего ярость Бога. И тогда я улыбался, я говорил «проше пана» тем, кого невольно задевал, входя; и я знал, что эти слова были чудесным даром. Я говорил, улыбаясь, «проше пана» и видел, как вокруг меня на этих лицах, словно из грязной бумаги, рождались жалкие ошеломленные улыбки удивления, радости, признательности. Я говорил «проше пана» и улыбался.
Отряды молодежи обходили улицы, подбирая мертвых. Они входили в подъезды, поднимались по лестницам, проникали в комнаты. Эти молодые «монатти» в большинстве своем были студентами. Многие из них прибыли из Берлина, Мюнхена и Вены, другие были депортированы из Бельгии, из Франции, из Голландии или из Румынии. Многие еще недавно были богатыми и счастливыми, обитали в отличных домах, выросли среди роскошной мебели, старинных картин, книг, музыкальных инструментов, драгоценного серебра и хрупких безделушек, теперь они, погибая, тащились по снегу, с ногами, опутанными лохмотьями, в изодранной в клочья одежде. Они говорили по-французски, по-цыгански, по-румынски или на нежном немецком Вены. Это были молодые интеллигенты, воспитанные в лучших университетах Европы. Они были оборваны, голодны; их пожирали паразиты; они были покрыты наболевшими следами ударов и оскорблений, страданий, вынесенных в концентрационных лагерях и во время их страшной одиссеи в Вене, Берлине, Мюнхене, Париже, Праге или Бухаресте, вплоть до варшавского гетто, но прекрасный свет озарял их лица; в их глазах светилась воля, юношеская воля к взаимопомощи, стремление облегчить остальным страшное несчастье их народа. И я говорил им, понизив голос, по-французски: «Придет день, вы будете свободны. Вы будете счастливы и свободны». Молодые «монатти» поднимали головы и рассматривали меня, улыбаясь. Потом они медленно поворачивали глаза к черному охраннику, сопровождавшему меня, как тень, и останавливали свой пристальный взгляд на Ангеле с прекрасным и жестоким лицом, Ангеле Священного писания, провозвестнике смерти, и склонялись над телами, распростертыми на тротуарах, сближая свою счастливую улыбку с синими лицами мертвецов.
Они поднимали этих мертвых осторожно, как если бы поднимали деревянные статуи. Они опускали их на повозки, которые везли команды изможденных и оборванных молодых людей, и на снегу, сохранившем отпечатки трупов, оставались также эти желтые пятна, пугающие и таинственные, которые оставляют мертвые повсюду, к чему бы они ни прикасались. Своры костлявых собак приходили, втягивая воздух, и сопровождали сзади траурные процессии и группы оборванных детей, с лицами, хранящими следы голода, бессонницы и страха, собирали в снегу тряпки, клочья бумаги, пустые горшки, кожуру картофеля, — все эти драгоценные обломки, которые несчастье, голод и смерть всегда оставляют на своем пути.
Я слышал порой, как изнутри домов доносилось слабое пение, монотонные жалобы, которые обрывались тотчас же, как только я показывался на пороге. Непередаваемый запах грязи, мокрой одежды, мертвых тел отравлял воздух мрачных комнат, где толпились и жили, сгрудившись, как пленники, старцы, женщины и дети; одни — сидя на полу, другие — стоя, прислонившись к стенам, некоторые — вытянувшись на кучах соломы и бумаги. Больные, умирающие, мертвые были вытянуты на постелях. Все сразу смолкали, глядя на меня и на Ангела, следовавшего за мной. Некоторые продолжали жевать в тишине свой жалкий кусок. Другие — это были молодые люди с лицами исхудалыми и белыми, глазами, увеличенными стеклами их очков — стояли группами у окон и читали. Таков был еще один способ обманывать унизительное ожидание смерти. Порой, при нашем появлении, кто-нибудь поднимался с пола, отделялся от стены или от группы своих сотоварищей, чтобы медленно двинуться нам навстречу, вполголоса говоря по-немецки: «Идемте!»
В гетто Ченстохова также несколькими днями ранее, когда я показался на пороге одного дома, молодой человек, сидевший на полу у окна, встал и приблизился, с таинственно счастливым выражением на лице. Проживший до этого дня в тревожном ожидании, он думал, что, наконец, пришло время, и встречал этот миг, еще недавно ужасавший, как миг освобождения. Все смотрели на него молча; ни одного слова не сорвалось с их губ, ни одной жалобы, ни одного крика, даже когда я слегка оттолкнул рукой молодого человека, улыбаясь, и сказал ему, что я пришел не за этим, что я не агент Гестапо, что я даже не немец. Я улыбался ему и в то же время слегка его отталкивал, но видел, как постепенно на его лице возникало выражение разочарования; на него возвращалась та тревога, которую мой приход заставил исчезнуть на несколько мгновений. Равно и в Кракове, когда я однажды побывал в гетто и поднялся на порог одного дома, тощий молодой человек, с влажным лицом, весь закутанный в шаль отталкивающе грязную, до того читавший в углу комнаты, поднялся при моем появлении. Так как я спросил его, что за книгу он читает, он показал мне обложку; это был томик писем Энгельса. Тем временем он заканчивал свои приготовления к уходу: зашнуровал свои ботинки, заправил в них изношенные тряпицы, служившие ему носками, и искал рукой воротник своей рубашки, истрепанной в лохмотья под лацканом своего пиджака. Он кашлял и прикрывал при этом рот своей жалкой рукой. Обернувшись, он сделал приветственный знак людям, находившимся в комнате, которые все пристально на него смотрели в полном молчании. Он был уже на пороге, когда внезапно сделал полный оборот, снял свою шаль и заботливо уложил ее на плечи старушки, сидевшей на убогом ложе; после этого он присоединился ко мне на площадке. Он не хотел верить, когда я сказал ему, улыбаясь, чтобы он возвратился обратно. Когда я вспоминал позже о том, что он, прежде чем выйти, освободился от своей шали, мне пришли на память два еврея, совершенно голых, которых я встретил в гетто однажды утром; они шли между двух эсэсовцев. Один из них был бородатый старик, другой — еще ребенок (ему могло быть самое большее шестнадцать лет). Когда я рассказал об этой встрече губернатору Кракова Вехтеру, тот мило ответил мне, что когда Гестапо приходит за ними, многие евреи раздеваются и оставляют свою одежду родным и друзьям, потому что эта одежда больше им не понадобится. Они шли, голые, под снегом, в это леденящее зимнее утро, терпя холод, режущий как бритвенное лезвие — было тридцать пять градусов ниже нуля.
- Толковый словарь живого великорусского языка - Владимир Даль - Словари
- Конфуций за 30 минут - Маслов Алексей Александрович - Словари
- Энциклопедический словарь терминов по менеджменту, маркетингу, экономике, предпринимательству. Том I - Александр Шамардин - Словари
- Новейшая книга фактов. Том 3. Физика, химия и техника. История и археология. Разное - Кондрашов Анатолий Павлович - Словари
- Мировые приоритеты русского народа - Александр Пецко - Словари
- Лестница в небо, или Китайская медицина по-русски - Дина Крупская - Словари
- Права категории «Ж». Самоучитель по вождению для женщин - Шацкая Евгения - Словари
- Словарь конфликтолога - Анатолий Анцупов - Словари
- Слайдхаки. 84 рабочих приема для лучших презентаций - Манн Игорь Борисович - Словари
- Язык Одессы. Слова и фразы. - Василий Котов-Померанченко - Словари