Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот доказательство, что принципы у меня хорошие: я чувствую, что истинно счастливой была бы, если бы могла любить его законно, иначе даже счастье с ним было бы для меня счастьем только наполовину (233).
Образ добродетельной героини, борющейся с искушениями, смиряющей порывы любящего сердца, — тоже дань литературным стереотипам времени, когда «в моде — поэтизация христианства, культ природы, меланхолический герой»[232]. Но одновременно в подчеркивании этого качества автогероини, утверждающей: «я безропотно подчиняюсь своей судьбе» (163), играет роль и православная традиция с ее идеями самоотвержения и терпения («надобно терпеть, а главное — не позволять себе роптать» (135). Один из текстов, который цитируется и обсуждается в дневнике, — проповедь казанского епископа («это чтение очень полезное для тех, которые надеются только на вечную жизнь <…>. Признаюсь вам, картина, так живо описанная, будущей жизни много успокоила мои чувства и придала твердости переносить мои несчастия» (186)).
В соответствии с этим образом Я как чувствительной сентиментальной героини строятся и образы адресатов — прямого и косвенного. Он, к которому через посредницу-конфидентку обращены излияния чувств, — парный идеальный герой («Что за человек! Какая душа! Какое сердце!» (180)); непосредственная адресатка письма — идеальное Ты — ангел, «дорогой, нежный» (143), «обожаемый» (147), «добродетельный мой друг» (129), друг, «которого нет больше ни у кого на свете» (133), «мое утешение, мое сокровище» (143), «меценат бесценный, защитник, покровитель, ангел-хранитель» (175) и т. п. Словом, «излить чувствительное сердце можно лишь на груди подруги, той же чувствительностью охваченной» (141).
В рамках этого романного сюжета о трех чувствительнейших душах Лубны, откуда автогероиня переехала во Псков, изображаются как условное пространство — рай, где время стоит и нескончаемо длится вечная любовь. То, что происходит с «изгнанной из рая» героиней, — это испытание, после которого последует возвращение в рай: все вернется на круги своя, история получит счастливый конец — «наступят для нас более счастливые времена, и тогда мы вместе перечитаем его» (дневник. — И.С.; 143). «Иногда я воображаю с удовольствием, когда придут счастливые времена, т. е. я буду с вами вместе, непременно будем читать этот нескладный, но справедливый журнал. Хорошо, если тогда он заставит нас посмеяться» (222).
Таким образом, можно сказать, что в определенном смысле или на определенном уровне дневник строится как художественный текст с известным сюжетом и с героями, у которых есть знакомые литературные амплуа; автор сентиментального дневника, как отмечает Е. Фрич, обычно отбирает для записи только прекрасные впечатления жизни. «Зеркало <такого> дневника должно отражать лицо автора, не искаженное страстями, его возвышенную, чистую душу»[233].
Но на этот слой текста, где Я и Ты строятся по матрицам, заданным социокультурными и литературными конвенциями, накладываются иные дискурсы, создающие ту несогласованность, фрагментарность и противоречивость Я, которую отмечают все пишущие о дневнике, и особенно о женском.
В тексте Керн подобная противоречивость и несогласованность отличает и дневниково-эпистолярное Ты. Когда речь идет о диалоге с идеальным Ты — alter ego автора, то это практически и не диалог, а акт самокоммуникации: здесь нет признаков переписки, нет «принципа перекодировки, постоянной смены точки зрения, для переписки характерных и обязательных»[234].
Но в других местах текста осуществляется обычная переписка — обмен бытовой информацией, новостями об общих знакомых, вопросами о здоровье, сообщениями о визитах, балах и обедах, рассказами о новых платьях и модах; обмен образцами материй и узоров.
Посылаю вам лоскуток материи, из которой сшиты мои домашние платья, а по кисету, который я посылаю папеньке, вы увидите, какое платье я купила себе в Орше за 80 рублей, оно вроде того, что было на г-же Таубе, эта материя называется персидский шелк… (135).
Итак посылаю вам только узор, который очень хорош. Если вы будете шить себе платье, то пусть будет такое, а больше никому не давайте (157) и т. п.
Феодосия Петровна Полторацкая, как уже говорилось, была двоюродной сестрой отца Анны Петровны. Судя по всему, страстная дружба их была непродолжительной, — «не даром она не оставила никакого следа в мемуарном наследии А. П. Керн»[235]. Позже (в 1844 году) имя Ф. П. Полторацкой возникает в дневнике второго мужа Анны Петровны — А. В. Маркова-Виноградского, который был ее троюродным братом, а Феодосия Петровна таким образом была их общей теткой. Когда Марковы-Виноградские жили в Соснице Черниговской губернии, там же доживала свой век и адресатка «Дневника для отдохновения». Но, как пишет Б. Модзалевский, «Феодосия Петровна из экзальтированной барышни превратилась в скупую старуху, которая неодобрительно относилась к увлечению своих племянницы и племянника, отравляла все существование мужа и жены, влюбленных друг в друга»[236].
Марков-Виноградский записывал в своем дневнике (он, кстати, вел дневник в течение тридцати шести лет!): «Писал сегодня тетке Феодосье Петровне Полторацкой, владеющей моим именьицем, что пора мне прислать из него что-нибудь, что я уже не Сашенька в углу, нуждающийся больше в наставлениях, чем в деньгах»[237]; или еще о ней же: «Что за пошлая злючка! Бедная моя Анна! Как много ей приходится терпеть неприятностей от бывшего своего друга! Уж она и забавляется игрою в проферанс… нет, ничто не помогает. Ко всему придирается, за все упрекает и нескончаемо ворчит…»[238].
Но в 1820 году Феодосья Петровна, если отвлечься от приписанной ей в дневнике роли идеальной подруги, была для Керн своим, близким человеком и в том смысле, что была свидетельницей ее лубенских любовных увлечений, и в том смысле, что была членом семьи, человеком, хорошо знавшим историю ее насильственного, по воле отца и родных, брака с генералом Е. Ф. Керном.
Именно с таким адресатом — членом семейного круга, занимавшим в представлении Анны промежуточную позицию (она принадлежала к «партии» родителей, но была конфиденткой автора), можно было обсуждать проблему собственной семейной жизни и своих отношений с мужем. В этом контакте между двумя «своими» женщинами возникает та ситуация женской «болтовни» (в отсутствие мужчин), которую Люси Иригарэ считает местом, где может проявить себя «женский телесный язык», освободившийся от «маскарада женственности»[239].
В начале дневника Анна Петровна старается уложить эти отношения в «сентиментальный сюжет», старается соответствовать роли покорной дочери и терпеливой христианки. Но долго выдерживать это амплуа она не в состоянии. Ненависть и отвращение к мужу настолько сильны, что она то и дело срывается в истерику, разламывая границы того образа Я — «чувствительной и добродетельной героини», который, как я показывала выше, старательно пытается строить.
Никакая философия на свете не может заставить меня забыть, что судьба моя связана с человеком, любить которого я не в силах и которого не могу позволить себе уважать, словом, скажу прямо — я почти его ненавижу. Каюсь, это великий грех, но кабы мне не нужно было касаться до него так близко, тогда другое дело, я бы даже любила его, потому что душа моя не способна к ненависти; может быть, если бы он не требовал от меня любви, я бы любила его так, как любят отца или дядюшку, конечно, не более того (168).
В этом и других подобных болезненных, напряженных высказываниях обретает голос репрессированная телесность: ужас и ненависть вызывает все, связанное с близостью, телесным контактом с мужем, — Анна не может без раздражения находиться с ним в одной комнате, сидеть рядом в тесной карете. Пребывание в одном пространстве с мужем вызывает негативные телесные реакции: слабость, головную боль, раздражительность, болезненность.
В своих рассуждениях об истерии и истерическом дискурсе[240] Иригарэ исходит из того, что через телесный жест, так же как в симптомах и в молчании, обозначает себя какой-то невозможный, табуированный язык: «…драма истериков (истеричек) в расколе между жестом, желаниями, заключенными в теле, и языком, которому их обучали в семье, школе и обществе, языком, имеющим связи с их желаниями»[241].
В случае с Анной Керн речь идет не об истерии как медицинском диагнозе, но о состоянии нервного напряжения, болезненной эмоциональной возбудимости, провоцирующей ее на нарушение того «маскарадного» образа «чувствительной, добродетельной женщины», который она одновременно старательно выстраивает.
- История моды. С 1850-х годов до наших дней - Дэниел Джеймс Коул - Прочее / История / Культурология
- Русское масонство в царствование Екатерины II - Георгий Вернадский - История
- Отпадение Малороссии от Польши. Том 1 - Пантелеймон Кулиш - История
- История России с древнейших времен. Том 27. Период царствования Екатерины II в 1766 и первой половине 1768 года - Сергей Соловьев - История
- Блог «Серп и молот» 2019–2020 - Петр Григорьевич Балаев - История / Политика / Публицистика
- Тайны дворцовых переворотов - Константин Писаренко - История
- СССР и Россия на бойне. Людские потери в войнах XX века - Борис Соколов - История
- Почему Европа? Возвышение Запада в мировой истории, 1500-1850 - Джек Голдстоун - История
- Император Лициний на переломе эпох - Борис Коптелов - История
- Гитлер против СССР - Эрнст Генри - История