Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Улав с Арнвидом стали подниматься в горы, направляясь через пашни к северу, в сторону леса. Они остановились у голых, поросших мхом скал. Отсюда видны были дома, стоявшие внизу на склонах гор и окруженные со всех сторон лесом.
– Давай-ка посидим здесь, – сказал Улав. – Тут уж никто нас не подслушает.
Но сам продолжал стоять. Арнвид сел, глядя на своего молодого друга.
Улав сдвинул белесые брови – его светлый вихор так отрос, что почти закрывал их; оттого и лицо его казалось еще более широким, круглым и угрюмым. Его твердые бледные губы были сурово сжаты, а взгляд – строптив, но невесел; за последние недели Улав заметно повзрослел. Чистая, невинная ребячливость, которая была ему так к лицу и так красила его еще и потому, что вообще-то он казался рослым и серьезным, истаяла, как роса на солнце. Печать серьезности, уже совсем иной, чем прежде, лежала на хмуром, измученном лице Улава. Светлое лицо его, обрамленное золотистыми кудрями, уже не выглядело свежим, как раньше, а было истомленным, под глазами же легла синева.
– Ты никогда прежде не говорил, что был на моем обручении с Ингунн, – сказал Улав.
– Мне всего четырнадцать годков тогда минуло, – ответил Арнвид. – И толку в том мало: был, не был – одна цена.
– А кто другие свидетели? – спросил Улав.
– Отец мой и Магнус, мой брат, Викинг и Магнхильд из Берга, Туре Бринг из Вика с женой – а других не знаю. В горнице было полно народу, но не припомню, чтобы среди них были знакомые мне люди.
– А кто-нибудь сопровождал моего отца?
– Нет, Аудун, сын Инголфа, приехал один.
Помолчав, Улав сказал, садясь на землю:
– Изо всех свидетелей никого не осталось в живых, кроме Магнхильд и Туре из Вика, но, может, они назовут еще кого-нибудь.
– Пожалуй!
– Ежели только захотят, – тихо молвил Улав. – Ну, а ты, Арнвид? Может статься, ты не в счет как свидетель, раз тогда годами не вышел, но ты-то об этом что думаешь? Как, по-твоему, обручили нас с Ингунн в тот вечер или нет?
– Да, – твердо сказал Арнвид. – Я всегда считал это дело верным. Разве ты не помнишь, они велели тебе надеть ей перстень на палец?
Улав кивнул.
– У Стейнфинна, верно, где-нибудь хранится этот перстень. Ты бы мог признать его? Он был бы, пожалуй, надежным доказательством.
– Перстень я помню хорошо. Он был с печаткой, моей матушке принадлежал; там на зеленом камне вырезаны ее имя и лик богоматери. Отец обещал этот перстень мне – помнится, мне пришлось не по нраву, что я должен был отдать его Ингунн. – Он усмехнулся.
Они немного посидели молча. Потом Улав тихо спросил:
– Ну, а ответ, который дал мне Стейнфинн, когда я беседовал с ним об этом деле? Как он тебе показался?
– Не знаю, что и сказать, – ответил Арнвид.
– Как, по-твоему, могу я надеяться, – еще тише сказал Улав, – что Стейнфинн поведал Колбейну про свой уговор с моим отцом о нашей с Ингунн свадьбе?
– Колбейн, верно, не один будет опекунствовать над детьми, – заметил Арнвид.
Пожав плечами, Улав презрительно усмехнулся.
– Говорю тебе, – молвил Арнвид, – я всегда считал, что помолвка в тот вечер была законная.
– И новые опекуны невесты не могут ее расторгнуть?
– Нет. Помнится, я слыхал об этом, когда учился в церковной школе. Нельзя расторгнуть помолвку, которая была заключена отцами обоих детей; разве что сами дети, когда зим четырнадцать им минет и они станут взрослыми да разумными, объявят своему приходскому священнику, что желают порушить старую брачную сделку. Но тогда и юноша, и девушка должны дать клятву, что она осталась чиста и непорочна.
Лица обоих стали багрово-красными; они отвели глаза друг от друга.
– А ежели они не смогут дать такой клятвы? – очень тихо спросил Улав.
Арнвид взглянул на свои руки:
– Тогда это consensus matrimonialis [брачный сговор (лат.)], так называется это по-латыни, что означает: они делом подтвердили свое согласие с уговором родителей. И ежели кто-либо из них впоследствии сочетается браком с кем-либо другим, будь то вынужденно или добровольно, это – блуд.
Улав кивнул.
– Не знаю, – сказал он немного погодя, – сможешь ли ты мне пособить – узнать, что сделал Стейнфинн с тем перстнем?
Арнвид что-то пробормотал. Немного погодя оба встали и пошли вниз по склону.
– Осень нынче будет ранняя, – прервал молчание Улав.
Среди зелени берез кое-где проглядывали уже желтые листы, а внизу, на полях, средь высоких трав – репейника и крестовника, – белели колосья. В синеватом воздухе носились бесчисленные белые пушинки, сверкавшие на солнце, – то кружилось вихрем семя вербы и отцветшего кипрея.
Вечернее солнце светило прямо в лицо Улаву, заставляя его щуриться, лучисто-синие глаза холодно и зорко смотрели из-под белесых бровей. Густой светлый пушок над верхней губой золотился, выделяясь на его молочно-белой коже. У Арнвида даже засосало под ложечкой, ему аж больно стало, оттого что друг так красив; рядом с прекрасной и мужественной юностью Улава он увидел самого себя – с высокими сутулыми плечами и короткой шеей, мрачного и уродливого, словно тролль [49]. Немудрено, что Ингунн так любит своего дружка…
Правы ли, не правы ли эти двое, пусть судят другие. Его же дело помочь им чем сможет. Ведь Улав был всегда ему мил, он верил: Улав – человек твердый и верный. А Ингунн… она так слаба! Видно, потому Арнвиду всегда нравилась эта девочка; казалось, тронь ее – переломится.
В тот вечер воздух в верхней горнице был особенно тяжелый и освященная свеча, каждую ночь горевшая у ложа умирающего, едва теплилась, светясь тусклым и дремотным светом. Стейнфинн лежал в забытьи, обессиленный до крайности. Жар в ту ночь у него чуть спал, но вечером Стейнфинн долго беседовал с братьями, и это его утомило. А когда ему перевязывали рану, он до того измучился, что слезы полились на его длинную бороду; это случилось, когда Далла, выдавливая гной, крепче прижала руку хозяина.
Наконец, уже ночью, Стейнфинн, казалось, заснул спокойнее. Арнвид же и Улав продолжали сидеть рядом – до тех пор, пока так устали в этом спертом воздухе, что уже не в силах были долее бодрствовать.
– Да… – вдруг прошептал Арнвид, – хочешь, мы поищем этот перстень?
– Надо бы! – Сердце Улава сжалось, и он видел, что Арнвиду тоже несладко, но… Бесшумно, точно двое воров, обыскали они платье Стейнфинна и вытащили его ключи из кошеля, привешенного к поясу. Между тем Улава осенило: кто с самого начала собьется с пути истинного, тот легко вступает на ложную стезю, где можно сделать не один роковой шаг! Но иного выхода он не видел… И все же никогда не было у него так тяжко на душе, как в тот миг, когда он стоял на коленях рядом с Арнвидом у сундука, где хранилось платье Стейнфинна. Порой они искоса поглядывали на кровать. Это было все равно что грабить покойника.
Арнвид нашел маленький ларец, весь окованный змейками мягкого железа; Стейнфинн держал здесь самые драгоценные свои украшения. Им пришлось испытать один ключ за другим, прежде чем они подобрали тот, который подошел к замку.
Сидя на корточках, они перебирали застежки, цепи и пуговицы.
– Вот он, – вздохнув с неописуемым облегчением, сказал Улав.
Вместе разглядывали они на свет перстень с зеленым камнем, оправленным в золото. Арнвид разобрал надпись, сделанную вокруг изображения богоматери с ребенком, сидящих под кровлей дома, и женщины, преклонившей колени рядом с ними: «Sigillum Ceciliae Beornis Filiae» [печать Сесилии, дочери Бьерна (лат.)].
– Хочешь взять перстень? – спросил Арнвид.
– От него, верно, не будет проку для свидетельства, ежели его не найдут у Стейнфинна после смерти, – усомнился Улав.
Они заперли ларец и прибрали в горнице. Арнвид спросил:
– Хочешь соснуть, Улав?
– Нет. Я охотно уступаю тебе черед. Я не устал.
Арнвид лег на скамью. Немного погодя он бодро, словно уже очнулся ото сна, сказал:
– Досадно, что пришлось пойти на это…
– И мне тоже, – дрожащим голосом ответил Улав.
«Не такой уж это тяжкий грех, не может это считаться грехом, – подумал он. – Но это было так ужасно». И он испугался своего проступка, как дурного предзнаменования всей предстоящей ему жизни; много ли приходится человеку свершать дел, кои… кои вызывали бы в нем столь сильное отвращение?..
Они бодрствовали по очереди до самого утра. Улав радовался всякий раз, когда ему доводилось сделать хоть что-нибудь для приемного отца – поднести питье или оправить постель. Наконец рано утром, когда Стейнфинн очнулся от легкой дремоты, он спросил:
– Это вы оба еще здесь? – Голос у него был слабый, но ясный и спокойный. – Подойди ко мне, Улав, – попросил он.
Улав и Арнвид подошли к кровати, Стейнфинн протянул здоровую руку Улаву:
– Коль ты бодрствовал подле меня всю ночь, значит, ты не сильно гневаешься на меня, названый сын мой! Ну, за то, что я не пожелал угодить тебе в деле, о котором мы толковали в тот вечер. Ты был всегда послушен и добр, Улав, – да будет господь милостив к тебе до последнего дня твоего. Именем господа и состраданием его, в коем я столь нуждаюсь, заверяю тебя, Улав: будь я сам себе господин, я бы сдержал слово. Останься я в живых, я был бы счастлив назвать тебя зятем.
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Немец - Шолом Алейхем - Классическая проза
- В Батум, к отцу - Анатолий Санжаровский - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Все люди смертны - Симона Бовуар - Классическая проза
- Маленькая хозяйка Большого дома - Джек Лондон - Классическая проза
- Маленькая хозяйка Большого дома. Храм гордыни - Джек Лондон - Классическая проза
- Вся жизнь впереди - Эмиль Ажар - Классическая проза
- Заир - Пауло Коэльо - Классическая проза