Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Осип, ложись спать. Опять отец рассердится.
— Ах, сейчас, мама.
…В голове туман. Кант… Музыка… Жизнь… Смерть… Сердце начинает стучать… Губы начинают шевелиться.
Образ твой, мучительный и зыбкий,Я не мог в тумане осязать.Господи! сказал я по ошибке,Сам того не думая сказать.Божье имя, как большая птица,Вылетело из моей груди —Впереди густой туман клубитсяИ пустая клетка позади…
x x xМандельштам — самое смешливое существо на свете.
Где бы он ни находился, чем бы ни был занят — только подмигните ему, и вся серьезность пропала. Только что вел важный и ученый разговор с не менее важным и ученым собеседником, и вдруг:
— Ха-ха-ха-ха…
Он хохочет до удушья. Лицо делается красным, глаза полны слез.
Собеседник удивлен и шокирован. Что такое с молодым человеком, рассуждавшим так умно, так вдумчиво? Не болен ли он?..
О, нет, не болен. Впрочем — пусть болен. Все-таки это более правдоподобно, чем если объяснять действительную причину смеха: кто-то чихнул, муха села кому-то на лысину…
— Зачем пишется юмористика? — искренне недоумевает Мандельштам. — Ведь и так все смешно.
Раз мы проходили по Сергиевской, мимо дома, где года два назад Мандельштам, «временно» проклятый и изгнанный отцом (это случалось часто), жил у тетушки с дядюшкой. Жилось Мандельштаму там несравненно лучше, чем дома. И дядюшка, и тетушка ухаживали за племянником чрезвычайно. Тетушка, веселая, розовая, круглая, как шар, закармливала его чем-то жирным и вкусным, худощавый и лысый дядюшка потчевал хорошими папиросами, коньяком и совал в карман пятирублевки. Мандельштам тоже их искренне любил.
"Славные старики, милые старики…"
Мы проходили мимо дома этих "славных стариков". Я заметил на окнах их квартиры белые билетики о сдаче.
— Твои родные переехали? Где же они теперь живут?
— Живут?.. Ха…ха…ха… Нет, не здесь… Ха…ха…ха… Да, переехали…
Я удивился.
— Ну, переехали, — что ж тут смешного?
Он совсем залился краской.
— Что смешного? Ха…ха… А ты спроси, куда они переехали!..
Задыхаясь от хохота, он пояснил:
— В прошлом году… Тю-тю… от холеры… на тот свет переехали!
И оправдываясь от своей неуместной веселости:
— Стыдно смеяться… Они были такие славные… Но так смешно — оба от холеры… А ты… ты… еще спрашиваешь… Куда пе… Ха… ха… ха… Пе… переехали…
Смешлив — и обидчив.
Поговорив с Мандельштамом час, — нельзя его не обидеть, так же, как нельзя не рассмешить. Часто одно и то же сначала рассмешит его, потом обидит. Или — наоборот.
Это, впрочем, «общепоэтическое» — чувствовать обиды, настоящие и выдуманные, с необыкновенной остротой. И тут же смеяться и над ними, и над собой.
Мандельштам обижался за то, что он некрасив, беден, за то, что стихов его не слушают, над пафосом его смеются…
Ну, а Байрон? Он был красив, знаменит и богат, но зато прихрамывал. О, чуть-чуть, почти незаметно. А вряд ли не с этого прихрамывания пошел весь "байронизм"…
Да, это «общепоэтическое». Только о Мандельштаме как-то особенно «позаботилась» недобрая фея, ведающая судьбами поэтов. Она дала ему самый чистый, самый «ангельский» дар и бросила в мир вполне голым, беззащитным, неприспособленным… Барахтайся, как можешь.
Он и барахтался:
Нам ли, брошенным в пространстве,Обреченным умереть,О прекрасном постоянствеИ о верности жалеть!
x x xСтихи, сочинявшиеся в Швейцарии или Гейдельберге русским студентом, удивлявшим местных жителей смешным клетчатым пледом, общипанными рыжими бачками и привычкой в учебные часы прогуливаться где-нибудь в парке, монотонно бормоча себе под нос (так стихи и сочинялись), стихи эти, рукопись которых потерялась вместе с Бергсоном и зубной щеткой, появились в ноябрьской книжке "Аполлона".
Дано мне тело. Что мне делать с ним,Таким единым и таким моим?За радость тихую дышать и жить,Кого, скажите, мне благодарить?Я и садовник, я же и цветок,В темнице мира я не одинок.
Я прочел это и еще несколько таких же «качающихся» туманных стихотворений, подписанных незнакомым именем, и почувствовал толчок в сердце:
— Почему это не я написал!
Такая "поэтическая зависть" — очень характерное чувство. Гумилев считал, что она безошибочней всех рассуждений определяет «вес» чужих стихов.
Если шевельнулось — "зачем не я" — значит, стихи "настоящие".
Стихи были удивительные. Именно удивительные. Они прежде всего удивляли.
Я очень «уважал» тогда «Аполлон», чрезмерно, пожалуй, уважал. Сам еще там не печатался и на всех печатавшихся смотрел как на каких-то посвященных.
До этой ноябрьской книжки 1910 года все, печатавшееся в стихотворном отделе «Аполлона», я искренне считал поэзией. Но книжка со стихами Мандельштама впервые ввела меня в "роковое раздумье". Она выглядела особенной, непохожей на прежние. И не к украшению это ей служило…
Впервые блеск «Сребролукого» показался мне несколько… оловянным.
…На стекла вечности уже леглоМое дыхание, мое тепло…
Стихи, подписанные неизвестным именем "О. Мандельштам", переливались, сияли, холодели, как звезды в воде. И от этого «звездного» соседства — очень уж явно обнаруживалась природа всего окружающего, — типографская краска и «верже» высшего качества.
Недели через две, в своей царскосельской гостиной, Гумилев, снисходительно улыбаясь (он всегда улыбался снисходительно), нас познакомил:
— Мандельштам. Георгий Иванов.
Так вот он какой — Мандельштам!
На щуплом теле (костюм, разумеется, в клетку, и колени, разумеется, вытянуты до невозможности, что не мешает явной франтоватости: шелковый платочек, галстук на боку, но в горошину и пр.), на щуплом маленьком теле несоразмерно большая голова. Может быть, она и не такая большая, — но она так утрированно откинута назад на чересчур тонкой шее, так пышно вьются и встают дыбом мягкие рыжеватые волосы (при этом посередине черепа лысина — и порядочная), так торчат оттопыренные уши… И еще чичиковские баки пучками!.. И голова кажется несоразмерно большой.
Глаза прищурены, полузакрыты веками — глаз не видно. Движения странно несвободные. Подал руку и сразу же отдернул. Кивнул — и через секунду еще прямее вытянулся. Точно на веревочке.
Заговорил он со мной, неизвестно почему, по-французски, старательно грассируя. На каком-то слишком «парижском» ррр… как-то споткнулся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Очерки Русско-японской войны, 1904 г. Записки: Ноябрь 1916 г. – ноябрь 1920 г. - Петр Николаевич Врангель - Биографии и Мемуары
- Автобиография. Вместе с Нуреевым - Ролан Пети - Биографии и Мемуары
- Зона - Алексей Мясников - Биографии и Мемуары
- Две зимы в провинции и деревне. С генваря 1849 по август 1851 года - Павел Анненков - Биографии и Мемуары
- Полное собрание сочинений. Том 40. Декабрь 1919 – апрель 1920 - Владимир Ленин (Ульянов) - Биографии и Мемуары
- Раевский Николай Алексеевич. Портреты заговорили - Николай Раевский - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Никита Хрущев - Наталья Лавриненко - Биографии и Мемуары
- Великая и Малая Россия. Труды и дни фельдмаршала - Петр Румянцев-Задунайский - Биографии и Мемуары