Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но: тут же сидит Ваня Менделеев, вышедший из своего темного угла, где у него, вероятно, свои высокие думы, так называемые «переживания», но и своя озлобленность (оттого хотя бы, что он в детстве не знал настоящей матери, настоящего уюта детства, который создает фон для будущей жизни в миру; не было матери; ее (не) заменяла Анна Ивановна, всю жизнь наряжавшаяся, подмазывающаяся и разрываемая Репиным, Кавосами, Кравченками, знаменитостью мужа, — дилетантка с головы до ног; ей оправдание в свою очередь, но сейчас это завело бы меня далеко).
Итак, сидит Ваня, который злобно улыбается при одном почтенном имени Гершензона (действительно, скверное имя, но чем виноват трудолюбивый, талантливый и любящий настоящее исследователь…) и вся цель которого — найти в речах Верховского твердую почву для оплевания Садовского и Брюсова. Зачем и за что? Только затем, чтобы быть спокойнее относительно «символистов» (так называемых), найти теплоту, согреть себя в своей холодной замкнутости утешением, что все — прохвосты, и символисты тоже воруют платки из кармана. Нововременцы воруют, Ваня, как человек с умом и моральными наклонностями, постоянно принужден сдавать свои нововременские позиции, не имеет сил (а кто же правдивый их имеет?) доказать, что Меньшиков и К° — не подлецы. Зато уж чем меньше остается у него обольщения насчет «Нового времени», тем больше ищет он найти пакость и в других лагерях. Этого и нам не занимать стать, и наивный Ю. Верховский, хотя и не совсем бескорыстно (и, следовательно, тоже не с кристальной нравственностью), дает богатый матерьял для обвинения Садовского в том, что он оклеветал Пушкина, Д. Давыдова, Державина и Полежаева (не со слишком широкой точки зрения, можно и надо спорить, не принята во внимание злоба Садовского, в которой есть творческое), и для обвинения Брюсова в небрежном отношении к мелким фактам биографии Баратынского. Последнюю критику Верховский сопровождает обобщениями о Брюсовской мелочной гадости, на которую Брюсов способен.
Таково — положение. Я, изнуренный глупым и милым Сережей Городецким, говорящий уже десятый час (подряд), все больше злюсь и кончаю тем, что резко обрываю… Верховского. За дверью, на лестнице, объясняю ему положение дела.
Тема для романа. Гениальный ученый влюбился буйно в хорошенькую, женственную и пустую шведку. Она, и влюбясь в его темперамент и не любя его (по подлой, свойственной бабам, двойственности), родила ему дочь Любовь (жизнь сложная и доля непростая), умного и упрямого сына Ивана и двух близнецов (Марью да Василья… не стану говорить о них сейчас). Ученый, по прошествии срока, бросил ее физически (как всякий мужчина, высоко поднявшись, связавшись с обществом, проникаясь все более проблемами, бабе недоступными). Чухонка, которой был доставлен комфорт и средства к жизни, стала порхать в свете (весьма невинно, впрочем), связи мужа доставили ей положение и знакомства с «лучшими людьми» их времени (?), она и картины мажет, и с Репиным дружит, и с богатым купечеством дружна, и много.
По прошествии многих лет. Ученый помер, с лукавыми правыми воззрениями, с испорченным характером, со средней моралью Жена его (до свадьбы и в медовые месяцы влюбленная, во время замужества ненавидевшая) чтит его память «свято», что выражается в запугиванье либеральных и ничтожных профессоров Меньшиковым и «Новым временем» и семейной грызней — по поводу необозримого имущества, оставленного ей мужем. Судьба детей, — что будет дальше?
Ей оправдание, конечно, есть: она не призвана, она — пустая бабенка, хотя и не без характера («характер» — в старинном смысле — годов двадцатых), ей не по силам ни гениальный муж, ни четверо детей, из которых каждый по-своему, положительно или отрицательно, незауряден…
Но: кому нет оправдания? — Такова цепь жизни, сплетение одной нити в огромный клубок; и всему — свое время: надо где-нибудь порвать, уж слишком не видно конца, и нить разрезают — фикция осуждения, на голову, невинную в «абсолютном» (гадость жизни, темнота ее, дрянь цивилизации, людская фальшь), падает вина «относительная». Кто не налагал своих схем на эту путаницу жизни, мучительную и отрадную, быть может: отрадную потому, что в конце ее есть какой-то очистительный смысл.
Отец мой — наследник (Лермонтова), Грибоедова, Чаадаева, конечно. Он демонски изобразил это в своей незаурядной «классификации наук»: есть сияющие вершины (истина, красота и добро), но вы, люди, — свиньи, и для вас все это слишком высоко, и вы гораздо правильнее поступаете, руководясь в своей политической по преимуществу (верх жестокости и иронии) жизни отдаленными идеалами… юридическими (!!!). Это ли не демонизм! Вы слепы, вы несчастны, копайтесь в политике (ласкающая печаль демона) и не поднимайте рыла к сияющим вершинам (надмирная улыбка презрения — демон сам залег в горах, «людям» туда пути нет). Все это — в несчастной оболочке А. Л. Блока, весьма грешной, похотливой… Пестрая, пестрая жизнь, острая «полоса дамасской стали», жестокая, пронзающая все сердца.
Днем было частью уютно, к обеду квартира промерзла, стало гадко. Вечером пришел милый Женичка, так мы сидели, болтали, мне стыдно перед ним, что я такой усталый. Очень хорошо он рассказывал о кинематографической картине, и болезненные всё рассказы о Розанове. Все, что о нем слышишь в последнее время («Русское слово», Мережковские, Философов, Руманов, Ремизов), — тягостно.
Днем я вставил в раму «Усекновение главы» Массиса и занимался картинками.
29 декабря
Вчера целый день читал огромный дневник О. К. Соколовой (Мартыно) — за 25 лет, прочел половину. Это — южанка с неукротимыми страстями, с чудесной наивностью и высокими нравственными задатками в детстве, терзаемая и, может быть, растерзанная уже трудной жизнью — с вечными ловеласами, без денег, в среде ничтожной, провинциальной. Вероятно, была красива — немного по-цыгански (без цыганской «сверхчувственности» однако). Женщина до мозга костей, в области чувства — богатство, широкий диапазон (музыкантша, виолончелистка, вероятно очень талантливая, но с разбитой карьерой), в области рассуждений — робость, узость, невнятное бормотанье, скучные прописи. Невежественна, не знает и изящной литературы, безвкусна, как южанка; в судьбе и стремлениях есть общее с Санжарь, но лучше — мягче, без самовлюбленности и самоуверенности, с более узкими, личными планами. Мне очень нравятся ее гимназические года. — Почитаю еще.
Вчера же — получил «Нечаянную Радость» (89 экземпляров) — с вокзала доставил посыльный.
Избегаю людей, приходил Толстой, Таня не приняла его. — Тяжелый вечер.
Сегодня нежный день. Мороз сильный, но в нем есть ласкающее. Любино рождение, ей тридцать лет (а в сущности — два). Мама прислала сирень, я подарил книжку (10 драм V. Hugo) и денег на уральский камушек. Маленькая на своем съезде почти весь день, вечером сидела уютная, в красном капоте, хотела спать.
* * *Я днем у букиниста на Дворянской (купил, кроме Любинова подарка, смирдинского Карамзина, стихотворения Плещеева и «Историю русской церкви» Филарета — все за 10 руб.). Вечером гулял, принес колбасы и хлеба. Заходил Георгий Иванов (не приняли), письма от него, от И. Брихничева, от Руманова (говорил с ним по телефону, жду его завтра; с 1 января буду получать «Русское слово»). Вчера — от Смородского. Гонорар от «Аполлона». Приближается Новый год. Господи, дай мне быть лучше. Встретим его у мамы.
Ангелина, которую ждал эти дни, не идет, ей трудны, конечно, как и мне, всякие «поступки».
30 декабря
День очень важный для меня. Утро — гулял, Люба все утро и полдня на съезде, слушала замечательную речь Кульбина.
Днем читаю (и дочитываю) дневник О. К. Соколовой. Надо очень подумать', так оставлять нельзя, надо печатать, хотя бы с сильной переработкой и сокращениями. Необычайная откровенность, не оставляющая сомнений, при вульгарности (хотя гладкости) языка и многословии, — торжественная симфония — страсти, по меньшей мере, страсти всегда одухотворенной.
* * *Перед обедом пришел (и обедал) Руманов. Прежде всего он очень стройно изложил все существенное о «Русском слове». Тираж «Русского слова» — 224 000, т. е., считая 10 человек на № (это minimum), — около 2 500 000 читателей. Газета идет вокруг Москвы и на восток, кончая Сибирью.
Газета не нуждается ни в ком (из «имен»), держится чудом (мое) — чутьем Ивана Дмитриевича Сытина, пишущего деньги через Ъ, близкого с Сувориным (самим стариком), не стесняющегося в средствах (Дорошевичу, уходящему теперь, предлагалось 48 000 в год и пожизненная пенсия 24 000). Вся московская редакция — РУССКАЯ (единственный в России случай: не только «Речь», но и «Новое время», и «Россия», и «Правительственный вестник», и «Русское знамя» — не обходятся без евреев).
- Пестрые письма - Михаил Салтыков-Щедрин - Публицистика
- Вся моя жизнь - Джейн Фонда - Публицистика
- Газета Троицкий Вариант # 46 (02_02_2010) - Газета Троицкий Вариант - Публицистика
- Нарушенные завещания - Милан Кундера - Публицистика
- Код белых берёз - Алексей Васильевич Салтыков - Историческая проза / Публицистика
- Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях - Николай Карамзин - Публицистика
- Апология капитализма - Айн Рэнд - Публицистика
- Дневники: 1925–1930 - Вирджиния Вулф - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Что вдруг - Роман Тименчик - Публицистика
- Дневники, 1915–1919 - Вирджиния Вулф - Биографии и Мемуары / Публицистика