Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Проворов лежал в тёмной комнате, слушал, как тихонько ворочает свой чемодан под койкой Коля, как он пыхтит над ним, а потом осторожно чавкает, чтобы не разбудить никого, чтобы не делиться и, верно, проглатывает сало непрожеванными кусками и без хлеба…
Он лежал и думал, что из всего, что пришло в его голову в этот вечер, можно было бы «слепить» рассказ или даже повесть, но для этого надо было бы рассказать и то, о чём говорить он не мог. Нужно было бы рассказать и о случае у забора, и о Лизе, и, самое главное, о нём самом, а вот этого он сделать не мог никак. Потому что в истории, которая с ним случилась, было много стыдного, нелепого, и выглядел он в ней человеком слабым, человеком никчемным, и всё это совсем не походило на жизнь настоящую, полную духа и мужского достоинства — такую жизнь, о которой в книге разве только и писать. Да, он не мог быть героем рассказа или романа. А о ком же писать, как не о себе? Другого-то опыта в его жизни не было: только собственная его жизнь. Только. Не выдумывать же себя.
Но ведь была в нём уверенность, что создан он в этой жизни, даже по-другому: призван он в жизнь эту, чтобы сказать людям что-то важное, но что?.. Что может сказать людям переросток, который и в двадцать пять лет не знает ничего, кроме своей никчемной жизни, которому сказать-то нечего людям, который ни одной настоящей строчки в жизни не опубликовал, что? И ещё он понимал, что то, что в жизни его было, всё это были случаи, а мысли в ней не было, а что же и сказать, раз мысли нет…
Он говорил себе в эту ночь все эти слова, которые отрезвить бы его были должны, но отрезвления не приходило. Было отчаяние. Была — оставалась отчаянная уверенность, что он быть должен.
И тут он подумал вдруг, что многие рассказы у Хемингуэя написаны так, словно у них нет начала, написаны, будто с середины, будто в них отсутствует предыстория, а мысль? Есть ли в них какая-то мысль — в этих его рассказах? Это просто кусочки жизни. Вот эта книженция маленькая: «Праздник, который всегда с тобой». О чём она?
Какая в ней мысль?
Просто рассказ о том, как хорошо было Хему в его Париже. Об улицах и кафе, о любимой женщине и каштанах, о вине, о любви его к этому городу. Эта книга полна любви и поэзии. Поэзии?..
Интересно вообще, как могут быть поэтичными тексты, созданные на американском языке, даже на английском, как могут быть поэтичны?.. Там нельзя сказать: «Идёт коза рогатая за малыми ребятами». На английском, если сперва стоит глагол, это уже всегда вопросительное предложение будет. Как у нас: «Идёт ли коза рогатая?..» А это уже другой смысл, другой ритм, и игровая эта интонация… — нет её!
Загадка.
Как могли быть у них все эти байроны, уитмены, если невозможны инверсии языковые. Бедные люди с бедным своим языком…
Вот — опять завела его голова невесть куда.
«Я буду учиться писать, — решил он вдруг. — Буду писать просто этюды. Например, как я иду по Дзержинской со стороны Сенной, как миную канал Грибоедова. Я иду на экзамен, и у меня есть ритуал на этот случай: до моста я иду по левой стороне улицы, а перед мостом перехожу на правую. И на мне всегда одна рубашка — экзаменационная, счастливая. За два года я ни разу её не стирал и одеваю только на экзамены. Или можно написать про ту же улицу, но иду я уже от Адмиралтейства. По левой стороне высокое серое здание. В нём теперь роддом, а раньше грозная ЧК располагалась. И улица тогда звалась Гороховской. Что я чувствую перед этим зданием? Вот именно: этюды, в которых будет движение моего тела в пространстве, предметы и люди, которых я вижу, и мои мысли… — нет, мои чувства и мысли при этом. Мысли и чувства», — решил он и успокоился. И заснул. Но сон его в ту ночь был ломок и тревожен.
Увидел он вдруг кого-то похожего на обезьянку: кудрявая и в бакенбардах обезьянка сидела за столом с зеленым сукном и гусиным пером карябала по бумаге, на которой проявлялись всякие ножки. Ножки были женские. Ножки выглядывали низко из-под низких юбок щиколотками и туфелькой или частью голени: нежная ручка чуть приподнимала нет, она чуть придерживала подол платья, чтобы обозначить прелесть и эротичность, я бы сказал, этих женских ножек. Боже! Их было много. Они были всякие — они были прелесть, что за ножки! Они были прелестны.
— Что вы рисуете? — спросил во сне Проворов у смуглой обезьянки.
— Это мои лирические отступления. Разве вы не узнали?
— Нет. Кто вы?
И обезьянка одним росчерком своего гусиного пера обозначила всем известный и почитаемый профиль. И Проворов вздрогнул всем телом и понял, что уже проснулся.
За окном стоял серый рассвет. Он был закутан в туман. Туман висел над землёй и прятал грязный снег, и прятал пустырь за окном аж до самого Новоизмайловского проспекта. Серая и сырая муть висела над пустырём.
«Да-да, все эти его отступления от сути романа, разве несут они мысль какую-то, которую донести до людей обязательно нужно, эти его восхищения женскими ножками — они зачем? Какая их роль в романе? Создание определенной композиции или… Да нет же! Страсть вела его по жизни. В этих отступлениях сама суть поэта…»
Проворов словно на ходу пролистал в голове Тыняновскую трилогию о поэте. Наташа, вдова Мария, Катерина Андреевна — NN — чувства охватывали его сразу. Чувства, а не рассудок! Он, пылкий юнец, не раздумывая, мог броситься и припасть к прекрасной женской ножке… И в романе он таков же.
Он вспомнил рисованные эти ножки, и в голову пришло уже другое. На днях вернулась со стажировки из Англии подружка Володи Акопова Оля. Стажировались в тот раз не только студенты из института, но и университетские. В те дни, перед их возвращением, лихорадило парткомы, комитеты комсомола и ректораты обоих вузов: было известно, что кто-то из студенток попросил «политическое убежище». Конечно, это не могла быть Оля. Ей бы такое и в голову не пришло: она была умницей. Но кто? Кто эта дура?..
Говорят, ректор не спал двое суток.
И тут стало известно, что девица эта из университета, что она звонила родителям, просила прощения, но у неё любовь, и она остаётся с любимым. Чем это обернулось для родителей, можно было догадаться, но при чём тут «политическое убежище»?..
Лукавая жизнь!
Но, в общем-то, я не об этом, я об акоповской Оле. Она приехала с огромным чемоданом и была в чёрном и очень длинном, такие ещё не носили тогда, — да, была в длинном, почти до самой земли, пальто. Пальто застегивалось под самое её горло, а воротничок был с острыми кончиками, которые смотрели вперёд. И ещё у неё был длинный красный шарф в белую полоску. Такой он был длинный, что концы его свисали до самой нижней пуговицы. А пальто было чёрное, приталенное чуть, а сзади был разрез, в который иногда показывалась нога в чёрной туфле. Она показывалась, и становилась видна щиколотка в капроне телесного цвета. Это было обворожительно. Это головокружительно было.
Да, голова кружилась, когда показывалась щиколотка в разрезе… И девочка-то не так чтобы. Что за тайна?!
А у Юры Гаврилина подружку звали Пирошкой. Это была красивая девушка с огромными глазами и тонким — с небольшой горбинкой — носом. Она ходила в короткой юбке, такой короткой, что никакой тайны в ней не было. И головокружения никакого не было. Может, в длине юбки всё дело. Может, в этом всё дело и тайна?..
«Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!»
С Юрой был такой случай. Он подошёл после лекции к Берковскому, говорит:
— Наум Яковлевич, мне очень нравится Гофман. Я хотел бы узнать о нём побольше, но работы, которые я нашёл в библиотеке, — они ничего интересного не содержат. Глубже вашей лекции я ничего не нашёл.
— Хорошо разрабатывали Гофмана немцы, — сказал Наум Яковлевич и стал перечислять авторов и немецкие издания.
— Но я не знаю немецкого языка, — растерянно сказал Юра.
— А вы выучите, — сказал ему Наум Яковлевич.
Понимаете? Простенько так: выучите. Ему было странно, что мы можем не знать даже латинского. Это же необходимо. И это так просто. Просто.
Он был интересный старик. Он тащился, переваливая вес тела с одной ноги на другую, он тащил своё рыхлое тело и пыхтел, он шаркал ногами — да и входил в аудиторию, опираясь на свою палку… он был всегда в чёрном пиджаке, и ворот его пиджака и плечи были усыпаны перхотью. Он палку вешал на доску в аудитории и садился на стул развалясь всей своей рыхлой массой, а лекции читал монотонным и даже каким-то капризным, словно голосом.
Однажды, это было у окна в коридоре, к нему подошла его ученица Анна Сергеевна Ромм — «бабка Ромм», как называли её студенты. В руках её была солидная книга.
— Наум Яковлевич, — обратилась она к нему, — я бы хотела преподнести вам, моему учителю, мой скромный труд — эту монографию.
Берковский взял книгу, открыл её, прочёл название монографии и вдруг вернул её Анне Сергеевне.
— Фу, — сказал он капризным своим голосом и брезгливо отводя руки, даже пряча их за спину, — я не люблю этого автора.
- Барселонские стулья - Алексей Сейл - Современная проза
- Вернон Господи Литтл. Комедия XXI века в присутствии смерти - Ди Би Си Пьер - Современная проза
- Всякий капитан - примадонна - Дмитрий Липскеров - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Черная земляника: Рассказы - С. Коринна Бий - Современная проза
- Кот - Сергей Буртяк - Современная проза
- Перед cвоей cмертью мама полюбила меня - Жанна Свет - Современная проза
- Трое из блумсбери, не считая кота и кренделя - Наталья Поваляева - Современная проза
- Прохладное небо осени - Валерия Перуанская - Современная проза
- Проводник электричества - Сергей Самсонов - Современная проза