Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему их забрали? — спросила мама и тут же себя выругала. — Да что ж это я спрашиваю! Ни за что всех забирали.
— Да нет, было за что, — сказала тетя Гриша. — Мой Петька удержу не знал, политикой интересовался. Как выпьет, так с соседом Касьяном к памятнику Чернобородому ходил слушать ораторов. Тогда как раз постановление вышло на нашу голову, это постановление про свободу демонстраций. В тот год были открыты эти ВОЭ и ВРД на кооперативных началах. ВОЭ — ведомство по откорму элиты, а ВРД — по реанимации демократии, я в обоих этих конторах уборщицей работала. Тогда совместительство не было запрещено. Особенно мне нравилось в этом ВОЭ — чистота, паркет, на каждые две комнаты отдельный буфет и гостиная с бассейном. Бывало, после работы заберусь в бассейн, плескаюсь в теплой воде, хвоей пахнет, а уж продуктов столько оставалось в буфетах, все высококачественное, без всяких там дефолиантов, нитратов и хлорнатриев. А это как раз моего Петьку и бесило: "Гляди, как сами жрут! А нам чего дают!" — Я ему: "Петька, тебе-то какое дело?!" — "Как какое? Меня с Касьяном обирают. Тут механизм простой. Прибавочную стоимость сначала они в общий котел складывают, а потом дележ идет, им — бублик, а нам дырка от бублика". — "А ты все равно не в накладе остаешься. Жить-то можно. Какие это объедки? Гляди, цельное все, непочатое!" А он как закричит на меня, сгреб весь продукт и в мусорное ведро: "Не буду жрать. И тебе не дам!" И пошел к своему Чернобородому. Я ему кричала вслед: "Не лезь туда! Шею свернут". Так оно и получилось. Засекли его с поличным. И приборы показали одни минусы. При мне его гнули в бараний рог. Я плакала. Билась как рыба об лед, да меня… припугнули, будешь, сказали, орать, и тебя наизнанку вывернем, и твоих ублюдков. Замолкла я. Увидели они, что я повела себя как надо, пожалели и моего Петьку, кинули на транспортер и увезли в УЗЕ.
— А это что такое?
— А это Учреждение по замораживанию, ну скажем так… чокнутых.
— Все вы знаете, тетя Гриша.
— Как не знать, милая! Я все эти дела прошла, можно сказать, самолично, всего повидала в этой жизни. Вижу все, а молчу и глазом другой раз не поведу, когда к горлу боль подступает и слезой собственной давишься. На моих глазах столько добрых людей на тот свет отправили, кого в окно выбрасывали с 10-го этажа, а кого в духовке или в морозильнике приканчивали, а еще страшнее всего, когда медленным током убивают, чернеет человек, страшным делается…
Я никак не мог тогда понять, о чем тетя Гриша рассказывает маме, но кое-что засеклось в душе: молчала, потому и спаслась. На всю жизнь запомнил тогда что-то такое, чего не мог объяснить и что по сей день жжет мою душу. Я и теперь думаю, как же это не буйствовать, когда видишь беду? Как же не сопротивляться, когда тебя на костер тянут?! Как же не пристукнуть мерзавца, когда окажется это возможным?! Как же не отомстить и не наказать зло, когда самому ничего не грозит?!
И непонятно мне было, когда тетя Гриша говорила:
— А мне жалко окаянных. Гляжу иной раз на них, ну прямо дети малые. Дурят друг друга, бегают по лестницам, важничают, прячутся друг от друга…
Я думал, как же это тете Грише их всех жалко, а мне нет. Я у мамы спрашивал потом: "Права ли тетя Гриша?" Мама отвечала: "Тетя Гриша — самая умная". Моя мама никогда не ошибалась. Я ей верил, а все равно не мог понять, как это в одном человеке могут жить два разных лица — тетя Гриша и Агриппина Домициановна. Когда я подрос, часто обращался к тете Грише: "Покажите пуговички". Она гладила меня по головке теплой рукой своей и говорила: "Будет праздник, покажу". И когда наступал праздник, она вытаскивала с антресоли позеленевшую медную коробку и доставала оттуда заветные пуговички, и в комнатке становилось светло и даже будто бы теплее. На столе в такие дни красовался пирог, посыпанный сахаристой сладкой штуковиной, от которой все во мне переиначивалось, а во рту становилось так хорошо, что долгое время не хотелось ничего есть, чтобы не вышла совсем та настоящая сладость, которая была в пироге, а за столом не сидела, а восседала Агриппина Домициановна вся в голубом, а лицо у нее было розовым, царским.
36
Я беру в руки пропуск. Вхожу в лифт. Смотрюсь в зеркало. Замечаю на своем лице подловатую испарину. Скомканная улыбка. Зайти бы в туалет умыться. Сейчас увижу Шубкина и осклаблюсь. Во мне вспыхивает буйство. Но я знаю: как только увижу Шубкина, оно, мое буйство, осядет. Моя душа в синяках и кровоподтеках шепчет: «Смирись». И я смиряю себя. И гаснут мои тирады, обращенные к Шубкину: "Как тебя я, гадина, ненавижу. Как же мне отвратительна твоя гнусная физиономия!" Но я выйду из лифта, стукну в его дверь костяшками своей руки, войду и расплывусь в улыбке. Он подойдет ко мне, и я потянусь к нему своими мерзкими губами. Он имеет обыкновение целоваться в губы. Черт знает что придумано нашей вывернутой наизнанку цивилизацией. Он скажет: "Здорово тебе" и чмокнет меня. И тут же отвернется и как ни в чем ни бывало:
— Ну что там у тебя?
Этот вопрос я понимаю двояко. С одной стороны, что там у тебя с твоим увольнением? Это так, для приличия. И с другой — что там у тебя в сумке? Я беру сумку, она тяжела, и он доволен.
— Тут, брат, есть кое-что, — говорю я.
А он напускает на себя серьезность и обрывает меня, точно к содержимому сумки не имеет никакого отношения.
— Ты погоди, что у тебя с работой?
— Уволен.
— Ладно, хватит балаганить. Я звонил, мне сказали: «Повременим». Еще один экспертный совет пройдешь. Этого не миновать. Они должны юридически оформить все, как следует. Кузьма Федорович знает. Я его держу в курсе. А как они ведут себя?
— Обнаглели.
— Должны обнаглеть. А тебе нужно как-то сбалансировать.
— Хожу по всем канатам.
— Вот и ходи. Знаешь, у меня нет времени. Я убегаю, — говорит Шубкин. Это означает следующее: давай-ка, брат, вываливай из своей сумки все, что принес, и убирайся поскорее отсюда…
Я вытаскиваю красивую бутылку шотландского виски. Эта бутылка стояла в моей убогой квартирке около двух лет, но куда денешься, надо, как говорила тетя Гриша, спасать душу, а это самое главное. Хотя трудно сказать, спасешь ли душу таким образом. Вот хватить бы премерзкого Шубкина этим виски по темечку и легонько выйти из УУУПРа. Так нет, грех. Да и догонят. Найдут.
— О чем ты думаешь? — улыбается Шубкин, и я вздрагиваю.
— А знаешь, я подумал, что эта бутылка так удобна для защиты от нападения.
— Мне нравится, что ты не теряешь юмора. Юмор — это спасение и свобода — сказал кто-то.
— Теперь говорят по-другому. Свобода — это рабство. А рабы, как ты знаешь, были скверными юмористами.
— Не скажи, — промычал Шубкин, пряча виски в шкаф.
— Я бы хотел уточнить все же, когда окончательно будет решен вопрос об отмене увольнения.
— Терпенье, государь, терпенье, — продекламировал он нараспев.
— Раньше, по-моему, говорили: отмщенье, государь, отмщенье.
Я ухожу и думаю о том, что моя душа рвется к мести, а разум, в который моя мама с тетей Гришей заронили милосердное зерно, говорит о другом: "Не мсти". Я думаю: ну а сложись так обстоятельства, что я нашел бы этого премерзкого Шубкина связанным, и распластанным, и приговоренным, и чтобы еще настаивал кто-нибудь: а ну возьми плеть и хрястни твоего грабителя и обидчика, согласился бы я… Отвечаю: "Ни за что! Пожалел бы. Сказал: 'Вставай, брат. Прощаю тебе все. Буду любить тебя. Буду любить, чтобы спасти свою душу'". Только не удалось бы спасти душу, размышляю я дальше. Она слишком отравлена. Слишком разъедена. Слишком слаба, чтобы спастись самой и спасти меня. И снова я ловлю себя на своем собственном предательстве. На предательстве самого себя. Пытаюсь спасти душу, а вымарываю ее всякий раз. А как же прожить иначе? Иначе конец. Труба, как говорит Шубкин.
А Шубкин между тем подзывает меня к себе и на ушко:
— Разговор у меня к тебе совершенно доверительный. У Прахова жена родила. Пока еще в роддоме, а он отгул взял. Ждет семейство свое. Не мог бы ты его навестить, ну и купить ему колясочку, кроватку, ну и всякое такое — пеленки, распашонки?… У него опять нелады с отцом… Я тебе талончики дам в спецраспределитель.
— Неловко как-то. Может оскорбиться…
— Это я беру на себя. Давай действуй. Кстати, не подкинешь мне стольничек? На дело. Кузьму Федоровича хочу попотчевать.
Я даю ему сотенную. А он продолжает:
— Действуй, старик. Могу признаться тебе: я Прахову уже звонил, что ты пожалуешь к нему.
37
Я пытался открыть праховскую дверь, а она не открывалась, точно за дверью было насыпано зерно. Я поднажал, дверь еще отступила на несколько сантиметров. Я так и предполагал: это праховское брюхо растеклось. Сам он лежал на кухне, а брюхо вдоль коридора к самой двери подкатилось. У меня сильно закружилась голова. От перегара, должно быть. Я распахнул балконную дверь, попытался растормошить Прахова. Втащил в квартиру коляску и кроватку, два свертка разного детского барахла. Когда все было сложено, Прахов открыл левый глаз. Спросил совершенно четким, абсолютно трезвым голосом:
- Война балбесов, хроника - Алексей Слаповский - Современная проза
- Подозреваемый - Юрий Азаров - Современная проза
- Записки программиста А. - Александр Петрович - Современная проза
- Различия - Горан Петрович - Современная проза
- Селфи на мосту - Даннис Харлампий - Современная проза
- Фабрика прозы: записки наладчика - Драгунский Денис Викторович - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Ампутация Души - Алексей Качалов - Современная проза
- Атеистические чтения - Олег Оранжевый - Современная проза