Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неузнаваемый и блистательный — иногда мне нравится быть таким — вечером я вышел из дома вместе с Вильмаром, словно сам Филипп Второй, одетый во все черное. Вильмар глазам своим не верил. Он никогда еще не чувствовал столько гордости, как сопровождая меня в тот вечер. Нищие? Они не осмеливались приставать, раскрывались веером, освобождая нам дорогу. Вот это сила! Достаточно сказать, что таксист по доброй воле приглушил радио. Куда изволит направляться господин доктор? Я сказал ему, что на такую-то улицу, квартал Манрике Ориенталь. И мы отправились в Манрике, квартал, карабкаюшийся вверх, как все мы в этой жизни, с почти отвесными улицами, — искать нужную нам. Здесь, в Манрике — говорю это для японских и сербскохорватских читателей — заканчивается Медельин и начинаются коммуны, или наоборот. Как говорится, ворота в ад, хотя непонятно, служат ли они для входа или выхода, и где вообще ад: там или тут, вверху или внизу. Вверх или вниз, неважно: Смерть, моя крестная, ходит по этим улочкам, занятая своим делом, равно приветливая ко всем. Совсем как я, ее крестный, спокойно воспринимающий любые фразы и словечки. Мне по душе все.
Мы подъехали к дому Курносого и, увидев, что дверь открыта, вошли без звонка. Гроб поставили в коридоре, чтобы те, кто толпился во внутреннем дворике, могли свободно изливать свое горе. Нас встретили глухой молитвенный шепот и запах обгоревших фитилей. Мерцали восковые свечи, эфемерные символы вечности. Две сестры умершего принимали соболезнования: старые девы весьма достойного и почтенного вида, которые в моем мозгу никак не связывались с тем, кто ушел от нас. Нет, не так, извините: с тем, кого ушли. Перед всеобщим изумлением и напряженным ожиданием я приблизился к сестрам, дабы выразить свое сочувствие их горю. «Кто этот сеньор в черном, который держится так уверенно, так важно, так достойно?» — спрашивали все. Я. То был я. И тот, кто сейчас говорит «я», произнес: «Сеньориты, мы — ничто, песчинки, несомые вихрем, пылинки, эспартильо в руках Создателя (эспартильо — это разновидность сухой травы). Пусть же Всемогущий примет его в свое лоно». Меня поблагодарили с сумрачным достоинством, безо всякой манерности и наигранности. Затем я попросил их, во имя дружбы, связывавшей меня с усопшим, и теплых чувств, которые я питал к нему (ложь, ложь, ложь), разрешения увидеть его в последний раз. Разрешение, в виде краткого кивка, было получено, я подошел к гробу. Открыл его. Да, то был Курносый, знакомый мне сукин сын. Мешки под глазами, пресловутый нос, усики а-ля Гитлер… В точности он. Потому что он и никто другой. Но если тридцать лет прошло, как он мог не измениться? Подумайте над этим сами.
Когда я поднял голову и слегка отошел в сторону, двое попугаев на жердочке увидели мертвеца. После чего закричали: «Сука! Мудак! Пидор!», — ворочая толстыми языками. Полился град оскорблений, ливень ругательств, таких, что я не решаюсь их привести здесь. Одна из старых дев встала и накинула на клетку покрывало. Слава богу, это подействовало, попугаи перестали видеть, лавина оскорблений остановилась.
Я вышел из дома с Вильмаром и с перепутанными мыслями. Одно из двух: или тот, кто предстал передо мной, не был Курносым, или Смерть, обуреваемая жаждой деятельности, теперь забирает людей дважды. Но если то не был Курносый моей юности, откуда сходство? Может, медельинская действительность стала настолько безумной, что повторяет саму себя? Но если это и впрямь мой Курносый, то как могли попугаи говорить «пидор» преследователю мужской любви? Не считать ли это проявлением чистой ненависти, посмертным издевательством? Нет. Животные не способны лгать и ненавидеть. Им незнакомы ненависть и ложь, человеческие изобретения, как радио и телевизор. Да, я припоминаю, что у покойного не имелось ни жены, ни детей, ни внуков. Бедный Курносый! Всю жизнь чувствовать себя пидором и ни разу не быть им на деле… Мало с кем случается такая незадача.
А потом — неожиданность: по улице вниз промчались катафалк и два мотоциклиста, стреляя с налету, изрешетив пулями фасад дома, где жил Курносый. Зачем палить — фасад ведь не картонный, а цементный? Пули не могли попасть в тех, кто скорбел внутри дома. Но нет, это было символическим актом. Нечто вроде подтверждения. Нам с Вильмаром он едва не стоил жизни, потому что стрелявшие с катафалка и с мотоциклов промахнулись по нам буквально на миллиметр, а иначе они увлекли бы нас в своем демоническом спуске. Самое тревожное во всем этом вот что: здесь по тебе стреляют оттуда, откуда ты не ждешь. Даже из катафалка!
Ах, Манрике, старый, дорогой сердцу квартал! Я почти не знаком с тобой. Снизу, из моего детства, я наблюдал тебя, твои игрушечные домики и готическую церковь. Высокую, серую, костистую, невообразимо готическую, устремляющую ввысь две заостренные башни, словно в надежде достать до неба. Тяжелые черные тучи шли по небу, натыкались на громоотводы и разражались дождем. И каким дождем! Медельинский дождь, можно сказать, рождается в Манрике. В квартале, где сегодня начинаются коммуны, но где в дни моего детства заканчивался город, потому что дальше не было ничего — только холмы и холмы, и рощи манговых деревьев, где затерявшихся ребятишек поджидал людоед, — здесь, в Манрике, у моего деда был дом. Я бывал там, но ничего не вспоминаю. Нет, пожалуй, вспоминаю одно: пол из красных плиток, по которому меня заставляли ходить прямо, прямо, вдоль линии, разделяющей плитки, чтобы я рос таким же и оставался им всю жизнь, — прямым, правильным, всегда правильным, как подобает порядочному человеку, и чтобы на моем пути никогда не было поворотов. Ах, дедушка с бабушкой!..
Это был последний из прекрасных дней, прожитых мной с Вильмаром. Потом судьба проехалась по нам своим катафалком и двумя мотоциклами, раздавив в лепешку.
Ночь не предвещала ничего хорошего. Ее уже испортил бесконечный проливной дождь. Река Медельин вышла из берегов и вместе с ней — сто восемьдесят ручьев. Одни, протекающие под улицами, заключенные в трубу ценой стольких усилий и пота, разорвали свои смирительные рубашки, взломали мостовые и, словно толпа сумасшедших, маньяков, лунатиков, вырвались на свободу — переворачивать машины, заливать дома. Другие, их вольные сородичи — в обычное время чахлые струйки, мирные голубки — с дьявольской силой, с ревом хлынули по склонам холмов, чтобы броситься на нас, захлестнуть, задушить, вызвать у меня лихорадку и заставить бредить. Небо разверзлось, реки переполнились, ручьи вздулись, трубы не выдержали, испуская из себя во все стороны потоки воды, — и к моим балконам стало неотвратимо подниматься бескрайнее море дерьма. Ну вот, вы предупреждены: все мы окончим свою жизнь именно так.
Так или не так, настал следующий день, обычный день с убийствами. Ни следа бурной ночи. Утренний свет сиял с невинным, лицемерным, лживым видом. Мы пошли покупать холодильник маме Вильмара, а на обратном пути он предложил пройти через «Версаль» — взять пирожных. Тех «славных» пирожных, которые пекла моя бабушка, — их не найти даже в Вене. Делаются они так: слоеное тесто оставляют подходить звездной ночью, под открытым небом, а наутро ставят в духовку, положив внутрь мякоть гуайявы. Немного, потому что иначе, по словам бабушки, пирожное станет приторным. Мы прошли через парк, затем по Хунину и наконец поравнялись с «Версалем». У входа мы столкнулись с Ла-Плагой. «Плагита, как здорово! — воскликнул я. — А я‑то думал, ты уже умер…» Нет, пока еще нет, последнее время ему везет. «А как твой малыш?». Он вот-вот должен родиться, девять месяцев уже прошло. «Девять месяцев? Куча времени! У меня за девять месяцев готов роман». Вильмар зашел внутрь — покупать пирожные, а я остался на улице, беседуя с Ла-Плагой. Тот упрекнул меня — зачем я разгуливаю с убийцей Алексиса? «Что ты, совсем сдурел? Это же Вильмар, а Алексиса убил Лагуна Асуль». — «Вильмар и есть Лагуна Асуль», — ответил он. На мгновение сердце мое остановилось. Да, конечно, я знал это, я это чувствовал с первого же момента, когда мы столкнулись там, на Паласе, близ Маракайбо. «Почему его зовут так подурацки?» — спросил я просто, чтобы спросить что-то, сказать что-то, говорить, не думая. — «Потому что он похож на парня из фильма «Голубая Лагуна[16]». — «А… Я не видел этой картины. Я не хожу в кино уже много лет». Вильмар появился с пирожными, и я распрощался с Ла-Плагой. Мы пошли по Хунину прямо к Ла-Плаге, где однажды, таким же вечером, я убил своего мальчика, а заодно — и себя самого. Вильмар предложил мне пирожное, но я отказался. Ничего не подозревая, он доставал из пакета» одно пирожное за другим и ел их. «Ты знаешь его?» — спросил я, имея в виду Ла-Плагу. «Ага», — ответил Вильмар с полным ртом. «Он тоже из твоего квартала?» — «Ага», — снова ответил он, кивнув головой, и продолжил поедать пирожные. Я сказал, что мне надо в Канделарию — попросить кое-что у Христа Поверженного, но не сказал, что именно. Я должен был попасть в эту церковь и попросить Господа — всевидящего, всезнающего, всемогущего, — чтобы он помог мне прикончить этого сукина сына.
- Богоматерь цветов - Жан Жене - Современная проза
- Падение путеводной звезды - Всеволод Бобровский - Современная проза
- Свете тихий - Владимир Курносенко - Современная проза
- Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис - Современная проза
- Бумажный театр. Непроза - Улицкая Людмила - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Пять баксов для доктора Брауна. Книга четвертая - М. Маллоу - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- 100 дней счастья - Фаусто Брицци - Современная проза
- Единственный крест - Виктор Лихачев - Современная проза