Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотелось бы знать: а каким «свойством» питается Беленко? – и он оглянулся на Беленку, склонившегося к книгам и чего-то в них высматривавшего, уставив в Диму обтянутый зад. А наверняка во что-то врос. В какой-нибудь пятачок, может даже семейный, где он пуп пятачка, – а врос. Так врос, что совершенно неспособен увидеть что-то хорошее в чужом. Сам Дима похож на перекати-поле, а Беленко – на пень. Самодовольные индюки ведь тоже питаются какой-то корневой системой, мощной, как канализационная сеть… Или индюки, хоть и птица довольно бескрылая, способны висеть, как солнце, ни на что не опираясь, поскольку их ничто не влечет к себе силой, сколько-нибудь заметной в сравнении с их массой – самомнением? То-то его к ним иногда тянуло – растения тянутся к солнцу. Какая-то их свобода заманивала, как взгляд анаконды, хотя для него нет ничего отвратительнее индюков, – да ведь и кролики, наверно, недолюбливают удавов. А индюки-то – мелочны. Оттого они и индюки, что придают повышенное значение каким-то мелким своим достоинствам.
Отца Диминого такой Беленко сроду бы не смутил, отец взял бы и обматерил его. Со стороны – вроде бы не за что, да отцу достаточно, чтобы он знал, за что, – потому что никогда не переставал быть своим. Хотя он любил вспоминать со смехом, как мать когда-то в ресторане стала собирать недоеденный хлеб со стола, и добавлял при этом сочувственно: «Темная деревенская женщина!», но смеялся просто так, вовсе не угодливо по отношению к официантам или соседям по столу. Он платит – он и хозяин.
Мать, правда, легко унижалась перед любым начальством – перед официантами, бригадирами, вахтерами, горлопанами, – Дима еще орал, дурак, на нее. Чуть что – уже натянула готовенькую жалобную масочку, и голосок такой покорненький: вы уж, мол, сделайте такое ваше одолжение, явите божескую милость. Но это была именно маска – военная маскировка – метод борьбы, а настоящего раболепия – любви – у нее к ним не было. Сделала свое дело, отряхнулась и пошла, как ни в чем не бывало.
Она, наверно, считает, что нельзя оказаться униженным, если ты добился своего у несвоего. И тоже, наверно, потому, что не переставая чувствует себя своей , подпитывается корнями из своего кряжа.
Со своими, кстати, она довольно обидчива.
А пока Дима сообразил, чем ему заняться – пойти на балкон покурить. Он с утра не курил, чтобы не было запаха в этот решительный вечер – такие решительные вечера он, кстати, уже назначал себе раза два, – и даже забыл о куреве, а сейчас, как стало можно и почти что нужно, сильно захотелось, – чудное занятие для рук. Вежливость требовала, когда выходишь, сказать остающимся в комнате, куда ты собрался: пойду, мол, покурю или, там, в баню решил сходить, а им полагалось ответить что-нибудь в том же духе: давай, мол, кури. Беленке этого говорить, конечно, не следовало, но ничего не сказать было выше Диминых сил, поэтому он пробормотал себе под нос: «Пойду покурю», – будто разговаривал сам с собой. Ну и плевать!
Солнце еще пригревало, и он не без удивления подумал, что это же самое солнце припекало его в телефонной будке – и было это всего лишь сегодня. Под балконом желтел простенький осенний газончик, обведенный зубчиками беленых кирпичей, – как-то не очень он шел Юниному дому. Было совсем не высоко, запросто можно спрыгнуть, особенно если повиснуть на руках. Потолки низкие, в старом доме не больно бы спрыгнул. Он машинально сплюнул через перила – с высоты почему-то всегда хочется плевать – посмотреть, что ли, сколько будет лететь плевок, – и когда он осознал, что плюет с Юниного балкона, он обмер и не сразу решился оглядеться по сторонам. Юны, слава богу, в комнате не было. Но второй ошибки он уже не совершил, а спрятал окурок обратно в пачку.
Через открытую балконную дверь он увидел, что Юна с патриархальным жизнерадостным проворством почти накрыла стол – все уложено и нарезано, как в кино, – и что-то горячо – она – и горячо! – доказывает Беленке, а тот скептически хмыкает. Увидев, что он на них смотрит, она – какая умница все-таки – ласково обратилась к нему, но как к маленькому: «Ты, Дима, сам врач, а так часто куришь». – «Да все как-то, – непринужденно ответил Дима осипшим от внезапности голосом, – не могу отвыкнуть от этой…» – он хотел сказать «привычки», но подумал, что получится нехорошо – «отвыкнуть от привычки», и притворился, что не договорил от свободы, перебил себя новой мыслью: «Это детали, не в этом суть. Знаешь, зачем мясо коптят? Чтоб дольше не портилось». Отцовская шутка, и, кажется, чересчур колхозная. Он почти испуганно покосился на Беленку, тот ноль эмоций, конечно, а Юна вежливо улыбнулась, будто шутка была очевидной оплошностью, и отвернулась, сочтя долг гостеприимства исполненным. И Дима опустил глаза, чтобы скрыть их нехороший прищур.
«Чего я перед ними выламываюсь!» – от злости твердея духом, подумал он, сам еще не замечая своего «перед ними». Чего он набивается им в свои , и добивается их оружием – подражая им – их словам, их жестам, их костюмам, – он должен держаться как полномочный представитель. И он от души пожалел, что на нем не гимнастерка и кирзачи, а их подражательный, клоунский костюм с мечом Спартака на шее. Ведь есть же у него свои , которые так его встречают, что ему становится совестно, что мало их вспоминал. Дорого бы, кажется, сейчас дал, чтобы очутиться с ними.
– Ты будешь яйцо под майонезом? – тем временем спрашивала Юна у Беленки, и тот обезоруженно разводил руками:
– Юночка, съем все и вся! Ведь из твоих рук станут есть даже львы.
Она и улыбнулась, как на шутку, и ответила вроде бы шутливо:
– Да, из моих рук ел даже Лев Борисович, – но задержала на нем такой взгляд, будто понято больше, чем сказано. Да, да, тот самый взгляд. Тот самый, от которого Дима убеждался, что все всегда у него будет хорошо.
Взгляд этот попытался отозваться новой болью на болевом фоне, но Дима посчитал ниже своего достоинства его замечать. С самого начала Беленко особенно подавлял его бесстрашной свободой, с которой обращался с Юной, трогал ее даже за плечо – «по-товарищески», но Дима не верил в такие «по-товарищески». Словом, Беленко держался так, будто он если и не спит с ней, то лишь потому, что все как-то руки не доходят, и она не слишком уверенно отрицала это. Но замечать все это тоже было ниже Диминого достоинства и вообще слишком неприятно. Однако на лице его наметилась твердая усмешка, с которой он приготовился вынести все последующее.
Дима тяжелой походкой подошел к столу, громоздко сел, с твердой иронией выпил жгучего жидкого мыла – ликера из розовых надежд, не принял участия в обсуждении его достоинств, – они прислушались и нашли, что ничего, – а, загребистым движением подтащив к себе тарелку, шлепнул туда салата и принялся сурово есть, навалившись локтями на стол. Ел он тяжело и медленнее, чем хотелось, но рот открывал ни миллиметром шире, чем это было абсолютно необходимо. Беленко заметно причавкивал, но Дима не решался раздражаться: он не был уверен, что сам ест вполне беззвучно. Нож, к счастью, не требовался. Он не желал демонстрировать дурные манеры там, где не было ясно, что он это делает нарочно. Беленко же орудовал ножом с непринужденностью заслуженного хирурга. Так вот оно – искусство, за которое они ставят себя выше всех!
Так и пошло. Допили ликер, невозможно шибающий парикмахерской, и Дима тут же ухватисто откупорил коньяк, наполнил туманные оплавленные стопочки. Юна только пригубила, Беленко тоже – с похмелья у него душа не принимала. Дима дружески обратился к нему:
– Эту надо сделать. Что ты по-стариковски мусолишь. Кидай ее туда. Вон бутерброд, колбасы возьми, помидорку. – Беленко величественно взглянул на него туманным взором, но Дима ноль эмоций – налил себе еще одну. На Юну он не смотрел. – Ну, за все хорошее, – пробормотал, будто сам с собой, и хлопнул. Закусил не сразу, а сначала рассеянно поковырялся в тарелке. Чуть пожевал. Посидел.
Как туман от реки начал подыматься первый хмель. «Теперь надо кайф ловить », – подумал для них , хотя мыслей его они знать не могли, – здесь он, очевидно, переоткрыл для себя известную ему лишь понаслышке систему Станиславского, требующую переживания, а не голого изображения. Сейчас он не мог заметить, что его начинало заносить в какую-то приблатненность, как несколько часов назад с непринужденности заносило в начальственность, и довольно заурядную, а не утонченную, как в кино, где начальник мог оказаться и журналистом, и писателем, и ученым – и артист бы его играл тот же самый, с тем же племенным благородством лица и костюма.
Хмель делал свое дело: уже сузился круг зрения и слуха – вещи в комнате уже не охватывались широким общим взглядом, а виделись с чрезмерной отчетливостью только те, на которые специально смотришь, а отдельные звуки с повышенной резкостью выделялись на неразличимом фоне. Когда он, тщательно примерившись, наливал себе новую стопку, в движениях его чувствовалась расчетливость. И не удержался, покосился на Юну – должна же она видеть, что с ним что-то не то, для этого он, может, и начал свои штуки.
- Я умею прыгать через лужи. Рассказы. Легенды - Алан Маршалл - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Нам целый мир чужбина - Александр Мелихов - Современная проза
- Царица Савская - Александр Мелихов - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- Невидимый (Invisible) - Пол Остер - Современная проза
- Тоси Дэнсэцу. Городские легенды современной Японии - Власкин Антон - Современная проза
- Тихие омуты - Эмиль Брагинский - Современная проза
- Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть III. Вниз по кроличьей норе - Александр Фурман - Современная проза