Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я расхохотался среди пламени сатанинским смехом.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
О сельва, супруга безмолвия, мать одиночества и туманов! Какая злая судьба заточила меня в твою зеленую тюрьму? Шатер твоей листвы, как огромный свод, вечно над моей головой, между моим дыханьем и ясным небом, которое я вижу лишь тогда, когда вздрогнет листва твоих вершин, расходясь волнами в час тоскливых сумерек. Где взойдет любимая звезда, вечерами поднимающаяся из-за холмов? Почему не трепещет над твоим куполом окаймленный золотом пурпур твоих облаков — одеяние ангела Заката? Сколько раз вздыхала моя душа, когда я различал в твоих лабиринтах отблеск дневного светила, спускающегося, обагряя даль, к незабываемым равнинам и увенчанным снегами горным вершинам моей родины, откуда я смотрел на далекие цепи гор! Над каким селением мирно вознесет луна свой серебряный фонарь? Ты отняла у меня мечту о горизонте, и взору моему остался лишь клочок неба, откуда струится тусклый свет, не проникающий никогда сквозь густую листву в твои влажные недра!
Ты — храм скорби, где неведомые боги равнодушно ждут пришествия новых веков и перешептываются на языке шорохов, обещая долголетие могучим деревьям, современникам рая, деревьям, которые достигли зрелости раньше, чем появились первые племена людей. Твоя растительность образует на земле могучую семью, где неведома измена. Твои ветви не могут заключить друг друга в объятия, но плющи и лианы сплетают их, и болью отзывается в тебе даже паденье листа. Твои многозвучные голоса сливаются в единое эхо со стоном обрушивающихся стволов, и в каждую пустоту поспешно устремляются ростки новой жизни. Ты сурова, как космическая сила, и воплощаешь чудо творения. И все же дух мой не примиряется с давящей тяжестью твоего бессмертия; ему милее то, что недолговечно, и больше раскидистого дуба научился любить я томную орхидею, ибо она эфемерна, как человек, и вянет так же быстро, как его мечта.
Дай мне уйти, о сельва, из твоего болезнетворного сумрака, отравленного дыханьем существ, которые агонизируют в безнадежности твоего величия. Ты кажешься огромным кладбищем, где ты сама превращаешься в тлен и снова возрождаешься. Я хочу вернуться туда, где никого не тяготит тайна, где невозможно рабство, где взору нет преград и душа возносится ввысь в вольном блеске дневного света! Я хочу ощутить тепло прибрежных песков, дыхание беспредельной пампы! Дай мне возвратиться туда, откуда пришел я, сойти со стези слез и крови, на которую вступил в злополучный день, когда по следам женщины я ринулся через леса и пустыни на поиски Мести, безжалостного божества, улыбающегося лишь над могилами!
Если бы я мог забыть позорные дни, когда мы скитались в пустыне, как изгнанники, как шайка злодеев! Обвиняемые в чужом преступлении, мы бросили вызов несправедливости и подняли стяг мятежа. Кто осмелился бы остудить тогда адскую злобу в моей груди? Кто посмел бы усмирить нас? Наши кони в бешеной скачке проложили в те дня тысячи тропинок в степи, и каждую ночь мы разводили на новом месте робкий огонек бивуака.
Потом мы разбили в непроходимых моричалях некое подобие лагеря. Там были сложены вещи, которые Мауко и Тьяна спасли от пожара и отдали нам перед тем, как отправиться в Орокуэ на разведку. Дальнейшая их судьба осталась нам не известной. Фидель и мулат, я и Пипа взбирались по очереди на верхушку пальмы и смотрели во все стороны, отыскивая взором на горизонте приближающихся людей или дым расположенных треугольником костров — наш условный сигнал.
Никто не искал, никто не преследовал нас! Все забыли о нашем существовании!
Лихорадка и пережитые беды превратили меня в тень человека. По ночам голод будил нас, как вампир; приближалась пора дождей, и мы решили было покинуть пампу и поодиночке искать убежища в Венесуэле.
Однако я вспомнил, что дон Рафо должен на обратном пути заехать в Мапориту и что мы сможем вернуться вместе с ним в Боготу. Несколько дней поджидали мы его на лугах близ Таме. Но стоило Франко заявить, что он будет продолжать бродячую жизнь, — не из боязни обычного суда, а из страха быть привлеченным к военно-полевому суду за дезертирство, — как я отказался от мысли о возвращении домой и решил разделить с Фиделем изгнание и превратности судьбы; общее несчастье соединило нас, а в будущем в любой стране нас ожидала лишь гибель.
И мы решили направиться на Вичаду.
Пипа вывел нас в банановые леса Макукуаны, на берега бурливой Меты, ниже устья Гуанапало. В этих лесах обитало полудикое племя гуанибо, которое приняло нас при условии, что мы не будем запрещать индейцам носить гуайюко,[33] не будем трогать молодых индианок и прикажем винчестерам не делать грома.
Однажды вечером Пипа привел пятерых туземцев. Индейцы отказывались приблизиться, пока мы не взяли на привязь догов. Сидя на корточках, они высовывались из-за кустов и не спускали с нас взора, готовые исчезнуть при первом нашем движении. Пипа, опытный толмач, подвел к нам за руку каждого из них, а мы, по предварительному уговору, встретили их дружескими объятиями и торжественной фразой: «Кум, я тебя любить от всего сердца, собака не делать ничего».
Все индейцы были молоды и коренасты, под кожей шоколадного цвета у них перекатывались богатырские мускулы, но при виде оружия они дрожали всем телом. Луки и колчаны они оставили в лодке-курьяре, которая должна была понести нас по неведомым водам дикой реки к какому-то тайному пристанищу, куда гнал нас все дальше от родины неумолимый рок, хотя единственным нашим преступлением был дух мятежа, нашим единственным пороком — несчастье.
Настало время отпустить лошадей, наших верных друзей в борьбе с превратностями судьбы. Они возвращались в девственную пампу, в те края, где мы страдали и бесполезно боролись, поставив на карту свои надежды и молодость; мы расставались со всем тем, что они с радостью обретали вновь. Когда мой взмыленный конь встряхнулся, освободившись от седла, и ускакал с заливчатым ржаньем к далекому водопою, я почувствовал себя одиноким и беззащитным. Я обвел бескрайнюю степь печальным взором, испытывая такую же горечь, какую испытывает смертник, когда, уже примирившись с мыслью о гибели, он смотрит, как на фоне знакомых с детства пейзажей навсегда закатывается для него солнце.
Спускаясь в овраг, отделявший нас от реки, я обернулся к льяносам, затянутым легким туманом, и пальмы кивали мне на прощанье. Бескрайние степи нанесли мне тяжелую рану, но мне хотелось обнять их, В льяносах протекли решающие дни моей жизни, и они навсегда запечатлелись в моем сердце. Я знаю, что в момент агонии в моих остекленевших зрачках не останется ни одного, даже самого дорогого мне образа, но в вечном пространстве, куда воспарит на крыльях моя душа, я встречу нежные краски этих ласковых сумерек, заранее указавших мне опалово-розовыми мазками дорогу, по которой душа поднимается по небу к созвездиям.
Курьяра, как плавучий гроб, уносилась вниз по течению. Это был час, когда вечер начинает удлинять тени. Убегали назад смутные очертания параллельных берегов с темными лесами, полными неведомых опасностей. Река без волн, без пены была безмолвна, это казалось мрачным предзнаменованием; она производила впечатление темной дороги, бегущей вместе с нами в бездну небытия.
Мы плыли в молчании, и земля уже начала оплакивать пропавшее солнце, отблески которого угасали на прибрежном песке. Во мне находили отзвук самые слабые шорохи, и я настолько слился с окружающим, что мне казалось, будто это стонет моя душа, а моя тоска, как темное стекло, окрашивает в траур все окружающее. Мое безутешное горе разливалось по сумеречной панораме вместе с ночной мглой, которая медленно затягивала контуры молитвенно застывшего леса, и линию неподвижной воды, и силуэты гребцов...
Мы причалили к горловине ущелья, террасами спускавшегося к заводи, где, как в гавани, теснились курьяры. Увязая в грязи, мы шли по заросшей пыреем тропе, которая вывела нас на вырубленную в лесу поляну, где нас ожидала тростниковая хижина, казавшаяся в этот момент такой одинокой, что, опасаясь засады, мы побоялись войти в нее. Пипа о чем-то поговорил с туземцами, доставившими нас на эту стоянку, и перевел нам их объяснения: обитатели хижины убежали при виде собак. Гребцы попросили у меня позволения спать в лодках.
Когда они ушли, Фидель приказал Корреа лечь в гамак рядом с Пипой из боязни, как бы тот не предал нас ночью; он снял с собак ошейники и в темноте перевесил наши гамаки.
Прижав к себе карабин, я отдался сну.
Пипа то и дело уверял меня в своей вечной преданности и поведал целый ряд своих фантастических приключений. Он умел стрелять оперенными стрелами, на острие которых пылал комок смолы-перамана, и эти стрелы со свистом рассекали воздух, как кометы, сея смятение и пожары.
Не раз, спасаясь от врага, он нырял на дно заводей, как кайман, и тихонько высовывал голову из тростника, чтобы набрать в легкие воздуха; когда же собаки, разыскивая его, проплывали у него над головой, он ножом распарывал им брюхо и утаскивал их под воду, а вакеро не замечали ничего, кроме легкого шороха в камышах.
- Флибустьеры - Хосе Рисаль - Классическая проза
- Не прикасайся ко мне - Хосе Рисаль - Классическая проза
- Запоздавший русский паспорт - Марк Твен - Классическая проза
- О Маяковском - Виктор Шкловский - Классическая проза
- Испанский садовник. Древо Иуды - Арчибальд Джозеф Кронин - Классическая проза / Русская классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор
- Сливовый пирог - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Сведения из жизни известного лица - Эрнст Гофман - Классическая проза
- Собрание сочинений в 12 томах. Том 8. Личные воспоминания о Жанне дАрк. Том Сойер – сыщик - Марк Твен - Классическая проза
- Рождественские рассказы зарубежных писателей - Ганс Христиан Андерсен - Классическая проза / Проза