Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Г-ну Ратчу, после его свадьбы, был отведен флигель недалеко от господского дома. Я жила там с моею матерью. Невесело было мне и там. У нее скоро родился сын, тот самый Виктор, которого я вправе считать и называть моим врагом. С самого его рождения здоровье моей матушки, и прежде слабое, уже не поправилось. Г-н Ратч в то время не считал нужным выказывать ту веселость, которой он теперь предается: он имел вид постоянно суровый и старался прослыть за дельца. Со мной он был жесток и груб. Я чувствовала удовольствие, когда уходила от Ивана Матвеича; но и свой флигель я покидала охотно… Несчастная моя молодость! Вечно от одного берега к другому, и ни к которому не хочется пристать! Бывало, бежишь через двор, зимой, по глубокому снегу, в холодном платьице, бежишь в господский дом к Ивану Матвеичу на чтение и словно радуешься… А придешь, увидишь эти большие унылые комнаты, эти пестрые штофные мебели, этого приветливого и бездушного старика в шелковой «дульетке»* нараспашку, в белом жабо и белом галстухе, с маншетками на пальцах, с «супсоном» пудры (так выражался его камердинер) на зачесанных назад волосах, захватит тебе дыхание этот душный запах амбры, и сердце так и упадет. Иван Матвеич сидел обыкновенно в просторных вольтеровских креслах; на стене, над его головой, висела картина, изображавшая молодую женщину с ясным и смелым выражением лица, одетую в богатый еврейский костюм и всю покрытую драгоценными камнями, жемчугом… Я часто заглядывалась на эту картину, но только впоследствии узнала, что это был портрет моей матери, писанный ее отцом по заказу Ивана Матвеича. Изменилась же она с того времени! Умел он сломить и уничтожить ее! «И она его любила! Любила этого старика! — думалось мне… — Как это возможно! Его любить!» А между тем, когда я вспоминала иные взгляды матушки, иные недомолвки и невольные движения… «Да, да, она любила его!» — твердила я с ужасом. Ах, не дай бог никому испытывать такие ощущения!
Каждый день я читала Ивану Матвеичу, иногда три, четыре часа сряду… Мне было вредно так много и так громко читать. Доктор наш боялся за мою грудь и даже однажды доложил об этом Ивану Матвеичу. Но тот только улыбнулся (то есть нет: он никогда не улыбался, а как-то завастривал и выдвигал вперед губы) и сказал ему: «Vous ne savez pas ce qu’il y a de ressources dans cette jeunesse»[49].— «Однако в прежние годы M. le Commandeur…» — осмелился было заметить доктор. Иван Матвеич опять усмехнулся: «Vous rêvez, mon cher, — перебил он его, — le Commandeur n’a plus de dents et il crache à chaque mot. J’aime les voix jeunes»[50].
И я продолжала читать, хоть и много кашляла по утрам и по ночам…
Иногда Иван Матвеич заставлял меня играть на фортепиано. Но музыка действовала усыпительно на его нервы. Глаза его тотчас закрывались, голова мерно опускалась, и только изредка слышалось: «C’est du Steibelt, n’est-ce pas? Jouez-moi du Steibelt»[51]. Иван Матвеич считал Штейбельта великим гением*, умевшим победить в себе «la grossière lourdeur des Allemands»[52], и упрекал его в одном: «Trop de fougue! trop d’imagination!..»[53] Когда же Иван Матвеич замечал, что я уставала за фортепиано, он предлагал мне «du cachou de Bologne»[54]. Так шли дни за днями…
И вот в одну ночь — незабвенную ночь! — страшное несчастие меня поразило. Моя матушка скончалась почти внезапно. Мне только что минуло пятнадцать лет. О, какое это было горе, каким злым вихрем оно налетело на меня! Как запугала меня эта первая встреча со смертию! Бедная моя матушка! Странные были наши отношения: мы обе страстно любили друг друга… страстно и безнадежно; мы обе словно хранили и скрывали от самих себя общую нам тайну, упорно молчали о ней, хотя знали, знали всё, что происходило в глубине сердец наших! Даже о прошедшем, о раннем своем прошедшем, матушка со мной не говорила и никогда не жаловалась словами, хотя всё существо ее было одна немая жалоба! Мы избегали всякого несколько серьезного разговора. Ах! я всё надеялась, что придет час, и она выскажется, наконец, и я выскажусь, и легче станет нам… Но заботы ежедневные, нерешительный и робкий нрав, болезни, присутствие г. Ратча, а главное: этот вечный вопрос «к чему?» и это неуловимое, беспрерывное утекание времени, жизни… Кончилось всё громовым ударом, и не только тех слов, которые бы разрешили нашу тайну, даже обычных предсмертных прощаний мне не пришлось услышать от моей матушки! Только и осталось у меня в памяти, что восклицание г. Ратча: «Сусанна Ивановна, извольте идти, мать вас благословить желает!», а потом бледная рука из-под тяжелого одеяла, дыхание мучительное, закатившийся глаз… О, довольно! довольно!
С каким ужасом, с каким негодованием, с каким тоскливым любопытством я на следующий день и в день похорон смотрела на лицо моего отца…. да, моего отца! — в шкатулке покойницы нашлись его письма. Мне показалось, что он побледнел немного и осунулся… а впрочем, нет! Ничего не шевельнулось в этой каменной душе. Точно так же, как и прежде, позвал он меня спустя неделю в кабинет; точно тем же голосом попросил читать: «Si vous le voulez bien, les observations sur l’Histoire de France de Mably, à la page 74… là, ou nous a vons été interrompus»[55]. И даже портрета матушки он не велел вынести! Правда, отпуская меня, он подозвал меня к себе и, дав вторично поцеловать свою руку, промолвил: «Suzanne, la mort de votre mère vous a privée de votre appui naturel; mais vous pourrez toujours compter sur ma protection»[56], но тотчас же слегка пихнул меня в плечо другою рукой и, с обычным своим завастриванием губ, прибавил: «Allez, mon enfant»[57]. Я хотела было закричать ему: «Да ведь вы мой отец!», но я ничего не сказала и вышла.
На другое утро, рано, я пошла на кладбище. Май месяц стоял тогда во всей красе цветов и листьев, и долго я сидела на свежей могиле. Я не плакала, не грустила; у меня одно вертелось в голове: «Слышишь, мама? Он хочет и мне оказывать покровительство!» И мне казалось, что мать моя не должна была оскорбиться тою усмешкой, которая невольно просилась мне на губы.
Иногда я спрашиваю себя: что заставляло меня так настойчиво желать, добиваться — не признанья… куда! а хоть теплого родственного слова от Ивана Матвеича? Разве я не знала, что́ он был за человек и как мало он походил на то, чем в моих мечтаниях представлялся мне отец?.. Но я была так одинока, так одинока на земле! И потом всё та же неотступная мысль не давала мне покоя: «Ведь она его любила? За что-нибудь она полюбила же его?»
Прошло еще три года. Ничего не изменялось в нашей однообразной, заранее размеренной, рассчитанной жизни. Виктор подрастал. Я была старше его восемью годами и охотно занялась бы им, но г. Ратч этому воспротивился. Он приставил к нему няню, которая должна была строго наблюдать, чтобы ребенок не «баловался», то есть не допускать меня до него. Да и сам Виктор меня чуждался. Однажды г. Ратч пришел в мою комнату расстроенный, взволнованный, злобный. Уже накануне дошли до меня дурные слухи о моем вотчиме: люди толковали, будто он был уличен в утайке значительной суммы, во взятке с купца.
— Вы можете помочь мне, — начал он, нетерпеливо постукивая пальцами по столу. — Подите, попросите за меня Ивана Матвеича.
— Попросить? с какой стати? о чем?
— Походатайствуйте за меня… ведь я вам все-таки не чужой. Меня обвиняют… Ну, словом, я могу без хлеба остаться, да и вы тоже.
— Но как же я к нему пойду? Как я стану его беспокоить?
— Вот еще! Вы имеете право его беспокоить!
— Какое же право, Иван Демьяныч?
— Ну, не притворяйтесь… Вам он не может отказать по многим причинам. Неужели же вы меня не понимаете?
Он нагло посмотрел мне в глаза, и я почувствовала, что щеки мои так и загорелись. Ненависть, презрение поднялись во мне разом, хлынули волной, затопили меня.
— Да, я понимаю вас, Иван Демьяныч, — ответила я ему наконец. Мой голос мне самой показался незнакомым. — И я не пойду к Ивану Матвеичу и не стану его просить. Без хлеба, так без хлеба!
Г-н Ратч дрогнул, стиснул зубы, сжал кулаки.
— Ну, погоди же, царевна Меликитриса! — хрипло прошептал он. — Я тебе этого не забуду!
В тот же день Иван Матвеич потребовал его к себе и, говорят, грозил ему тростью, тою самою тростью, которою некогда обменялся с дюком де Ларошфуко, кричал: «Вы суть подлец и мздолюбец! Я вас поставлю наружу!» (Иван Матвеич почти совсем не умел говорить по-русски и презирал наше «грубое наречие», ce jargon vulgaire et rude[58]. Кто-то при нем сказал однажды: «Это само собою разумеется». Иван Матвеич пришел в негодование и часто потом приводил эту фразу как пример бессмыслицы и нелепости русского языка. «Что такое есть: само собою разумеется? — спрашивал он по-русски, напирая на каждый слог. — А почему же не с простотою: разумеется? и зачем: само собою?!»)
Иван Матвеич, однако, не прогнал г. Ратча, даже не лишил его места. Но мой вотчим сдержал слово: он мне этого не забыл.
- Том 6. Дворянское гнездо. Накануне. Первая любовь - Иван Тургенев - Русская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 1 - Варлам Шаламов - Русская классическая проза
- Рудин - Иван Сергеевич Тургенев - Русская классическая проза
- Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Седьмая труба - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Говорок - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Не укажешь... - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Том 7. Отцы и дети. Дым. Повести и рассказы 1861-1867 - Иван Тургенев - Русская классическая проза
- Рассказы; Повести; Стихотворения в прозе; Дворянское гнездо; Отцы и дети - Иван Тургенев - Русская классическая проза
- Доброе старое время - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза