Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чибис опять улыбнулся и прикрыл глаза ресницами.
— Шрамм — механический коммунист, а за свой аппарат может умереть, как деревяшка. Но дураки умеют мутить чистую воду… Ты знаешь, что такое необходимость, Чумалов? Чувствовать ее — это одно, а знать — другое. Но необходимость как знание, слитое с чувством, — это уже свобода. Сумей необходимость обратить в собственную мысль, и ночи не будут пугать тебя призраками.
Глеб со смутной тревогой смотрел на Чибиса, и ему чудилось, что голова Чибиса растет, раздается в костях, трещит под напором мозгов.
— Товарищ Чибис, что ты будешь возражать против Жука? Он лодырничает. Надо запрячь его в работу. По-моему, он самый подходящий дурак. Пусть партком командирует его в райлес.
— Вот. Пришли его завтра ко мне. Возьми себе постоянный пропуск.
У двери Глеб обернулся.
— Товарищ Чибис, ты видел Ленина?
— Ну видел… пусть видел… Что же из этого следует?.. А если не видел?..
Чибис сердито отвернулся.
— Я вот не видел его, товарищ Чибис, и мне кажется, что я не пережил самого главного. Если бы я увидел и услышал его, я открыл бы себя заново. Выразить этого не могу — беден словами… Но тогда бы и слова у меня были иные…
— Это какие же — иные? — строго и насмешливо спросил Чибис.
— Большие и глубокие, товарищ Чибис.
— А ты больше делай, чем говори… Борись не щадя сил… организуй труд… боевые задачи решай, как велит партия… Слышишь?.. Тогда и Ленин будет перед тобою во всем облике… Иди! Не забудь взять постоянный пропуск. Я сейчас позвоню.
VII. ОТЧИЙ ДОМ
1. Книжный червь
По серому карнизу, над тремя облезлыми колоннами, на камне вырезаны были рельефные слова: «Народный дом». А за колоннами, на огромной дубовой двери в трещинах четким квадратом белела бумага. Сергей поднялся по выщербленным ступеням я близоруко уткнулся в исписанный лист. Рука отца… Что-то старческое и очень торопливое улыбалось ему в запутанном сплетении букв. Через сердце прошла волна грустного напева о детстве… Снежно цветущий миндаль под окном, в саду, бледная молчаливая мать, которая целует его и примеривает новую рубашку. Это было похоже на туманные образы сновидения. Давно не видел отца — с тех пор, как ушел из семьи навсегда.
Библиотекарша Верочка, его бывшая ученица, всегда изумленная и растерянная, нашла его в городе (только она может его находить). Никогда она не умела с ним разговаривать и всегда нервно дрожала. Встретив его, она пролепетала:
— Я, Сергей Иваныч… я искала… Я — от Ивана Арсеньича. И так рада, что увидела!..
И в руках дрожала бумажка.
— Ну, как он, Верочка?..
— Иван Арсеньич?.. Ах, если бы вы знали!.. Я вижу вас, и я счастлива…
И улыбаясь, не сводила с него круглых сияющих глаз.
— Вы всё ещё в библиотеке, Верочка? Еще не надоел мой батя своей болтовней о всяких глубоких пустяках?
Он развернул записку и не заметил, как Верочка исчезла.
Старческим детским почерком отец писал:
«Сын мой, когда подумаешь, что бытие определяется сознанием, — это великая победа моей бессмертной мысли над капризами становления. Но когда почувствуешь примат бытия над сознанием — ничтожен есть в гордыне своей человек. Почему сие так — узнаешь, когда найдешь в себе мужество зайти ко мне в книжную храмину: хочу тебя видеть по обстоятельствам ничтожным, а посему и жутким (ничтожное — всегда жутко). Сижу в капище, среди книг (они шевелятся, как тараканы), улыбаюсь и читаю Марка Аврелия. Книжный червь и, волею случая, твой отец».
И когда Сергей читал эту записку, сам улыбался.
Шел он в библиотеку с тревогой и смутным предчувствием. Видел голову отца, такую же лысую, как у него, с пепельными волосами в пышном ветреном разлете, и бороду — торчком вперед, под прямым углом к подбородку. Что-то ребячье было в его голове — и что-то дряхлое и беспокойное.
Через прохладный сумеречный вестибюль, угарно смердящий мышами, Сергей прошел в огромный зал с далекими рядами книг на полках и невнятными вихрями шорохов.
В этом зале когда-то был кинематограф и пол спускался немного покато. Два узких окна давали очень мало света, и помещение казалось сарайно-храмным. И тишина была тоже храмная, древняя, насыщенная тлением. Не было стен, а только — книги от пола до потолка в струящихся параллельных рядах. Зачем так много книг? Разве можно прочесть их человеку за короткую пору его сознательной жизни? Не потому ли они так плотно сжаты на полках, что человек устрашился их множества, грозящего пожрать его жизнь, жадную до солнца?
Верочка смотрела из-за вороха книг на прилавке и улыбалась в восторженном изумлении.
— Сергей Иваныч!.. Я сейчас… Иван Арсеньич!.. Ах, как это чудно!..
Посреди комнаты стояла иконостасом многоэтажная полка, а из-за нее смотрел на него издали седой отец в длинной холщовой блузе. И когда шел к нему Сергей по наклонному полу, сдерживая несущий шаг, увидел, что отец — босой и ноги покрыты пылью и струпьями.
— Любишь, любишь — вижу… Проходи ко мне в алтарь садись. Такие глаза у тебя были еще в детстве — глаза задумчивого отрока.
Он говорил быстро и смеялся смущенно.
— А знаешь, что такое стоицизм, Сережа? Это — неисчерпаемое любопытство к жизни. Такие люди страдают оттого, что на свете есть одна печальная необходимость — сон.
Сергей улыбался от дружеских слов отца и, как всегда во время общения с ним, чувствовал себя радостно окрыленным, а его — огромным и загадочно-близким.
Отец усмехался и смотрел на Сергея в тревожном вопросе, с любопытством человека, который проверяет решенную задачу. Он вздрагивающими пальцами теребил бороду и ласково насмешничал. Сергей видел, что он хочет сообщить ему что-то важное и мучительное.
— Тебе не жутко в этой гробнице, батя?
— Судьба всех книг, Сережа, быть тюрьмою для мысли. Каждая книга — это удавка для человеческой свободы. Не правда ли, что все эти полки похожи на железную решетку? Стремясь к бессмертию, человеческий ум создает книгу — свою надгробную плиту. Роковая обреченность, Сережа: человек — это перманентный бунт, а бунт — это прыжок из одной тюрьмы в другую: из утробы матери — в утробу общества, в цепи обязательных регламентации, а оттуда — в могилу. Марк Аврелий был очень неглупый мужик: он умел себя чувствовать свободным, гремя цепями, и имел мудрость смотреть сквозь стены темницы.
— А по-моему, так, батя: подлинная свобода — только в творческом слияния своей воли с диалектикой необходимости. Человек бессмертен только в движении творческой мысли.
Отец пристально посмотрел на него со строгой улыбкой старого скептика.
— А почему ты не спросишь о своей матери? Что ты будешь чувствовать, если она сегодня умрет?
Сергей молча, с судорогой в лице, взглянул в глаза отца.
— Она очень плоха? Мне хотелось увидеть се хоть на минуту…
— Она умирает от скорбящей любви к своим детенышам… Она умирает, Сережа…
Брови его вздрагивали от улыбки, и в этой улыбке была тоска.
— Но я не умру, нет, — будь спокоен. Истинная жизнь, сын мой, в свободе, потому что мир — это только чистая относительность, а истинное счастье — в растворении, в миге. Не только Марк Аврелий, но и сам Лукреций Кар мог бы сделать меня своим другом…
Сергею было хорошо — спокойно и тихо на душе. В напряженные дни, которые отравляли бессонницей его ночи, — здесь бы в том книжном безмолвии, блаженно раствориться в бездумии или думах своих, хотя бы на час остаться недосягаемо одиноким. Его ночи в маленькой комнате в Доме Советов кошмарны, насыщены головною болью, потому что нет сна в Доме Советов, и двадцать четыре часа насыщены беспокойством, боевой тревогой и звонками телефона. Нет дней и ночей в Доме Советов — есть маленькая комната, где мучительно чувствуется переутомление и суровая радость великого долга.
— Мой милый Сережа, твоя мать очень больна. Иди к ней да, да!.. Если и не скажешь ей ничего, то взгляни на нее, как бывало — ребенком. Ты принесешь ей большое счастье.
Всегда было так: в дни детства и юности Сергей души отца не касался, отец был похож на младенца. Дни свои уносил он в предрассветный сумрак библиотеки, изумленно и растерянно смотрел на деньги, полученные за труд, дома был как чужой, не имел своего места, смеялся конфузливо, когда говорила с ним мать, и всегда торопился. Весь дом, от кухни до спальни, насыщен был матерью, и даже ночью, в волнах сновидений, мерцало ее лицо, утомленное заботами.
— Идем, батя: я хочу побыть около нее… поближе… Ах, мама! Ей действительно лучше умереть…
— Да, да, Сережа… Ты меня очень обрадовал… очень… Но вот что… Если тебя встретит брат Дмитрий? Позабудь о нем как о враге… позабудь у постели матери… Твой брат, твой брат… Ты не спрашивай меня о нем, я его боюсь больше, чем тебя. Впрочем, я никого и ничего не боюсь, потому что я, милый мой, заряжен любопытством, а это, как тебе известно, не что иное, как мудрость. Жуть, Сережа, не в глубинах, а только в простых элементах движжений — в мимолетном взгляде, в жесте, в крике… В этом, друг мой, распятие человека… этим он проклят…
- Камо - Георгий Шилин - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том I - Юрий Фельзен - Советская классическая проза
- Геологи продолжают путь - Иннокентий Галченко - Советская классическая проза
- Ошибка резидента - Владимир Востоков - Советская классическая проза
- Том 8. Рассказы - Александр Беляев - Советская классическая проза
- Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй - Михаил Демиденко - Советская классическая проза
- Желтый лоскут - Ицхокас Мерас - Советская классическая проза
- Перекоп - Олесь Гончар - Советская классическая проза
- Полынь-трава - Александр Васильевич Кикнадзе - Прочие приключения / Советская классическая проза