Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он лежал на своей койке, а в горах дула и шипела пурга, закрывал веки, принимаясь смотреть сквозь них в недалекое, отлетевшее прошлое. И сквозь веки из прошлого начинали падать, просачиваться капли света, капля за каплей. И из них собиралась Москва.
Ее памятники в сырых снегопадах, когда выходил на Тверской, и черный гранит Тимирязева осыпан тающим снегом, сидит на плече нахохленный застывающий голубь. В блеске огней, в пролетных сияющих стеклах — Пушкин, окруженный толпой, граненые чаши голубых фонарей, и в снегу у подножия красная живая гвоздика. Голый липовый сук, сумрачный холод неба, горящие окна клиник, и там, у чахоточных желтых огней, — Достоевский, сугроб на плечах, каменная пятка, скрипы ворон в сквозящих вершинах.
Подворья у Палихи и Тихвинского, дующие в них сквозняки, чугунные крышки люков, деревянные, пахнущие теплым тленом дома. Красный гремящий трамвай с мелькнувшим лицом старика — безвестный, давно умерший, сошедший под миусский или ваганьковский камень, он остался жить в нем, лежавшем, стиснувшем веки.
Площади в белой пороше, карусели огней и машин, черные следы от колес. Ночное такси и белый Манеж, белый Пашков дом, белый за алой стеной дворец. И черное золото ночных куполов, черные проталины улиц, и такое внезапное счастье, такая любовь в этом мартовском ночном снегопаде.
Мосты… Тот, на Яузе, лекально-округлый, с недвижным, маслено-желтым, отраженным в реке фонарем. На Москве-реке, стальной, как гудящая арфа, с далеким Нескучным садом, зябкими утками на студеной воде, по которой скользит трамвайчик, гонит к берегам отражение. Утки взлетают, мчатся низко над набережной.
Москва, в дождях, в снегопадах, в золотистых осенних туманах, копилась под ве́ками, собиралась из капель света. Оттуда, из горячих глазниц, бережно, стараясь не расплескать, не разлить, переносил Москву ближе к дыханию и сердцу. И она, окруженная его дыханием, стуком сердца, продолжала в нем быть.
Салюты осыпали на мокрые крыши гаснущие цветные букеты. Тянулись вверх зеленые почки тополя. Краснели транспаранты и флаги. И идти в толпе по проезжей части к Каляевской, Пушкинской, останавливаться в многолюдье, в звуках оркестра, в металлической музыке репродуктора. Торжества огромного города и маленькие семейные праздники. Дни рождения стариков, на которые сходилась родня. Творилась домашняя лапша, стелилась голубая старинная скатерть, искрился старый, уцелевший наполовину хрусталь, и все торжественные, радостно-чинные, славят юбиляра. Его собственный день рождения, почти совпадавший с Новым годом, когда еще пахло елкой. Наутро в янтарном солнце — маленький, придвинутый к изголовью столик. Подарки от матери и отца, от деда с бабкой. Восхитительное, появившееся за ночь богатство.
Возмужав, постарев, растеряв и растратив разноцветные иллюзии детства, веру в чудо, в бессмертие, он, познавший смерть, переживший возможность своей и всеобщей погибели, все-таки тайно верил: если он умрет и исчезнет, растворится без следа и без имени, из него, неподвластная смерти, излетит накопленная по каплям света, восстанет Москва. Будет жить вместо него на земле…
…Пост казался пустым, обезлюдевшим. Ротный Седых на двух «бэтээрах» ушел сопровождать колонну с мукой и с сахаром, трейлеры, груженные оконным стеклом. Провожал до соседа. Била по горам артиллерия, перетряхивала горы, как тяжелые пыльные тюфяки. Под навесом в тени сидели музыканты оркестра. Вразнобой давили кнопки и клавиши, извлекали из своих инструментов тихие вздохи и рокоты. Фургон военторга торчал в углу за каменной стенкой. Продавщица, озабоченная и испуганная, снимала какие-то ящики, закрывала какие-то крышки.
Комбат, усталый, сидел и смотрел телевизор, московскую программу. Экран дергался, рябил помехами. Глушков, опустив между коленями кисти рук, ссутулившись, смотрел и слушал, как длинноволосый многоречивый старик рассказывал о кинофестивале, о звездах английского и французского кино, о новых веяниях западного кинематографа. Старик был свеж, умен, величав. Походил на камергера. Был доволен собой. И его сочная, умелая речь вызывала в Глушкове протест, а сам искусствовед — неприязнь.
— Таким образом, — улыбался на экране старик, — смелые решения английских режиссеров и операторов во многом объясняются их умением точно поставить камеру, безошибочно выбрать позицию…
«Позицию они выбрать умеют! — зло подумал майор. — Операторы их умеют работать!»
Сюда, на Саланг, вместе с бандами просачивались операторы из Англии, Франции, ФРГ. Устанавливали свои кинокамеры рядом с душманскими пулеметами. Снимали бои и пожары, горящие «наливники» и падающих под пулями людей. И эти два боя, только что им пережитые, быть может, засняты на пленку. Светлов в пылающей раскаленной кабине. Сгоревший на бетонке шофер. И он, комбат, летящий кубарем в реку, накрытый жаркой попоной.
Он чувствовал себя страшно усталым, почти без сил. Эти два боя, два пожара выпили из него всю энергию, весь кислород. Хотелось кинуться на солдатскую койку, задремать и забыться. Кусок лазурита лежал на столе, накрытый каким-то тряпьем, какой-то брезентовой сумкой. И не было сил подняться, посмотреть на небесный камень, припасть к его синеве.
Его «бэтээр» стоял наготове. Солдаты перебирали и смазывали пулемет с другой, находившейся в ремонте машины. Разложили на досках черные вороненые детали, лили масло, толкали в ствол шомпол. Бережно и старательно снимали нагар, ухаживали за оружием, восстанавливая его боевые свойства.
Глушков вспомнил, что утром балагурил с Кудиновым, что-то о домашних пончиках, но не успел сообщить Евдокимову, что составил на него наградную. Надо бы сейчас сообщить — парню будет веселей. Но такая немощь накатывалась на него, что не мог себя заставить подняться, выйти к солдатам.
Вошел дирижер оркестра, полный розовощекий майор. Близоруко мигал сквозь очки, разыскивая его в полутьме.
— Вот ты где! — обрадовался он. — А я ищу, тебя нет!.. Я, знаешь, о чем все думаю?
— О чем? — рассеянно отозвался Глушков.
— Я должен написать настоящую боевую песню! Чтобы люди ее пели и перед боем, и после боя, и, может быть, даже в бою!
— И напиши, — сказал комбат.
— Не получается. То выходит какая-то очень парадная, бодрая. То слишком лихая. То наподобие Высоцкого. А я хочу — свою! Пробую, но пока не выходит.
— Пробуй дальше.
— Вот хотя бы даже про этот день! Про моих музыкантов. Сидят в тени и тихо играют на трубах, а по горам в это время бьет артиллерия, мимо идут колонны. Вот этот момент ухватить!
— Ухвати, — согласился Глушков. — По-моему, момент неплохой.
— И про тебя хочу написать. Про комбата Саланга. Про тебя!
— И про него! — ткнул в телевизор Глушков, где все еще, похожий на камергера, говорил старик, представлял какую-то молодую, усыпанную блестками актрису. — И про него напиши! О чем он там заливает, пока мы здесь с тобой на Саланге стреляем.
Он увидел, как из «бэтээра» вылезает таджик Зульфиязов, прыгает на солнечный щебень, одергивая китель, бежит через двор. И пока тот бежал, комбат, уже зная все наперед, подумал: сейчас ему опять подниматься, брать автомат, залезать в горячее, в зазубринах и потеках железо, ввязываться в бой. И в этом бою, где-то здесь, за пыльной рыжей горой, он будет непременно убит. Непонятно, почему его до сих пор не убили. Не проткнули стальным сердечником крупнокалиберной пули. Не плеснули на него раскаленное пламя солярки. Не разорвали на части тупым ударом фугаса. Все откладывали на потом. Но теперь настал его час. Теперь за рыжей горой его непременно убьют. Надо упасть на одеяло, закрыть глаза, отключить свое зрение, слух, отключить дыхание, пропустить над собой этот миг. Обмануть его, вычеркнуть из жизни, чтобы смерть, заключенная в этом мгновении, притаившаяся за рыжей горой, чтобы смерть его миновала.
Зульфиязов, стуча ботинками, подбежал:
— Товарищ майор, на связь!
— Вот видишь, — сказал майор дирижеру, — не дают нам с тобой о музыке… — и Зульфиязову: — Иду на связь!
Седых бился в нескольких километрах отсюда. Защищал муку и сахар. Ему приходилось жарко, но он не просил помощи. Справлялся силой двух своих «бэтээров» и сопровождения колонны. Связался по рации с соседом, и тот держал наготове резервную группу, был готов подключиться. Комбат угадывал по рации течение боя. Чувствовал, знал: Седых очнулся от своей спячки, от приступа своей меланхолии. На стреляющей и горящей дороге отбивался огнем пулемета не только от душманов, но и от горьких вестей из дома, от своих подозрений, от наветов на жену.
Комбат не спешил к Седыху, надеясь на работу пары двухствольных установок, стреляющих с открытой платформы, поддерживая батарею, уже бросавшую через вершины свои жгучие упругие взрывы. У него, у комбата, была другая задача — встретить и проводить тяжелую «нитку» с армейскими грузами, еще только начинавшую свой спуск от туннеля. Он озабоченно поглядывал в небо, ожидая появления «вертушек». Вести такую колонну в сопровождении вертолетной пары было спокойней. Он все медлил, тянул, поглядывая в небо и на близкую рыжую гору, за которой притаилось нечто, с чем вступил в незримую связь.
- Кандагарская застава - Александр Проханов - О войне
- Пепел - Александр Проханов - О войне
- Стеклодув - Александр Проханов - О войне
- Зеро! История боев военно-воздушных сил Японии на Тихом океане. 1941-1945 - Масатаке Окумия - О войне
- Дивизия цвета хаки - Алескендер Рамазанов - О войне
- Однополчане - Александр Чуксин - О войне
- Эхо северных скал - Тамоников Александр - О войне
- Эхо в тумане - Борис Яроцкий - О войне
- Эскадрилья наносит удар - Анатолий Сурцуков - О войне
- Симфония дней - Любовь Фёдоровна Ларкина - Поэзия / О войне / Русская классическая проза