Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Покажи ему комнату бабочек», — сказал он Алексису, и Алексис, улыбаясь, увел меня туда. Это оказалась крохотная каморка с умывальником и кроватью, четыре стены которой, не двигаясь с места, видели больше, чем я, объехавший полмира. Алексис принялся раздевать меня, я — его; он делал это с неожиданной нежностью, точно знал меня всегда, точно был моим ангелом-хранителем. Я избавлю вас от подробностей эротического свойства. Идем дальше. Мы ехали в Сабанету в таком же такси, что и когда-то, по разбитой уже сто лет дороге, от ухаба к ухабу; Колумбия меняется, но остается прежней по сути — все та же беда в новом обличье. И как только эти свиньи в правительстве не могут заасфальтировать важнейшую магистраль, рассекшую напополам мою жизнь? Сифилитики! (Сифилитик — самое страшное оскорбление в трущобах, или коммунах, а что такое коммуны, я объясню потом).
По пути я заметил кое-что необычное: в новых кварталах между одинаковых зданий кое-где все еще мелькали старые сельские дома моего детства, и среди них — самое волшебное в мире место, закусочная «Бомбей»: там рядом стоял заправочный автомат, а может, это и была заправка. Автомата не оказалось, но «Бомбей» стоял по-прежнему: те же крыши на металлических опорах, те же беленые стены. Мебель была уже новой, но какая разница: душа «Бомбея» заключена в этом здании, я проверил свои воспоминания, она оказалась прежней. Бомбей был всегда «Бомбеем», как я — всегда собой: ребенок, юноша, мужчина, старик; усталое злопамятство, забывающее обиды — из страха перед воспоминаниями.
Не знаю, остался ли среди немногих сельских домиков дом с пресепио[3] — то есть с самым прекрасным пресепио из всех, созданных человеком, с тех пор как установился обычай сооружать их в декабре, дабы прославить появление младенца-Христа на этой скорбной земле — в яслях, среди скота. Во всех сельских домиках по дороге из Санта-Аниты в Сабанету стояли такие пресепио, и окна, выходящие на наружную галерею, были распахнуты, чтобы видеть их. Но лучшие были в том доме, о котором я говорил, они занимали две комнаты — одна окнами на дорогу, другая в глубине, — и это было собрание чудес: озера с утками, стада, пастухи, коровы, домики, дороги, даже один барс, а наверху, на горе, на самой вершине, — ясли, в которых двадцать четвертого декабря родился младенец-Христос. Но тогда было шестнадцатое число, когда начинают сооружать пресепио, ровно восемь дней оставалось до счастливейшего дня — вернее, ночи. Восемь дней в ожидании блаженства: невыносимо долго! Знаешь, Алексис, твое окно прямо над моим, и ты молод, а я скоро умру — но увы, никогда ты не познаешь того счастья, которое довелось пережить мне. Счастья нет в твоем мире телевизоров, кассет, панков, рокеров, футбольных матчей. Когда человечество плюхается на задницу перед телеэкраном, чтобы посмотреть, как двадцать два взрослых школьника гоняют мяч, — надежды нет. Тогда во мне растет досада и жалость, и хочется дать человечеству пинка под зад, чтобы вышвырнуть его во вселенную, и пусть оно очистит землю и больше не возвращается.
Но не бери в голову — я рассказывал тебе о замечательных вещах, о декабре, о Санта-Аните, о пресепио, о Сабанете. Пресепио, о которых я говорил, были громадными, и взгляд терялся в тысячах деталей, не зная, откуда начать обзор, где продолжить, где закончить. Домики на краю дороги в точности повторяли домики на краю дороги в Сабанету: крестьянские строения с черепичной крышей и верандой вокруг всего здания. Или, скорее, казалось, что действительность внутри пресепио содержит в себе ту, что снаружи, а не наоборот, что на дороге в Сабанету есть домик с пресепио, внутри которого — еще одна дорога в Сабанету. Переходить от одной действительности к другой было фантастичнее, чем накуриться басуко. От басуко душа цепенеет и не открывается никому. Басуко отупляет.
Знаешь, Алексис, мне было тогда восемь лет, и, остановившись на вернаде домика, перед забранным решеткой окном, я увидел себя стариком — и всю свою жизнь увидел тоже. И я испугался так, что тряхнул головой и убежал прочь. Я не мог вынести такого резкого, мгновенного падения в пропасть. Но оставим это и вернемся к той ночи, когда мы ехали в Сабанету. Ехали все вместе — мои родители, дядюшки, тетушки, двоюродные и просто братья, а ночь была теплой, и в этой теплой ночи недоверчиво мерцали звезды: они не могли поверить, что там, внизу, на обычной дороге, возможно такое счастье.
Такси миновало «Бомбей», лавируя между ухабами, и снова, и снова, и наконец прибыло в Сабанету. Поселок был забит толпами людей, спешивших добраться до церкви. То было вторничное паломничество — набожное, осточертевшее, фальшивое. Они пришли просить милостей. Откуда эта мания — просить и просить? Я не из их числа. Мне стыдно за этот нищенствующий народ. Сквозь людской прибой, сквозь мельтешение свечей, сквозь шепот молитв мы вошли в собор. Бормотание верующих возносилось к небу, словно пчелиное жужжание. Свет проникал снаружи через витражи, представляя нам в разноцветных картинках извращенное зрелище страстей Христовых: Христос избиваемый, Христос поверженный, Христос распятый. В безобидном скоплении стариков и старух я пытался вычислить ребят, наемных убийц. И правда, они кишмя кишели в соборе. Это покаянное благочестие юношества заставило меня остолбенеть. А я‑то полагал, что церковь обанкротилась посильнее коммунистов… Ничего подобного: она жива и дышит полной грудью. Человечество, чтобы выжить, нуждается в преданиях и лжи. Кто замечает неприкрытую правду, навлекает на себя огонь. И потому, Алексис, я не поднял револьвер — он выпал из кармана брюк, пока ты раздевался. Подними я его, я выстрелил бы себе в сердце. А я не хочу погасить искру надежды, зажженную тобой во мне. Давай поставим свечку Богоматери и помолимся, — ведь мы здесь для этого: «Пресвятая Дева, Мария Ауксилиадора, я знаю тебя с детства, со времен салезианского колледжа. Будь ко мне благосклонней, чем к этой предпраздничной толпе, окажи мне милость. Видишь парня, который молится тебе рядом со мной? Пусть он будет моей последней и главной любовью. Пусть он никогда меня не предаст, никогда не предаст. Аминь». Что попросит у Богоматери Алексис? Социологи уверяют, что наемные убийцы просят у Марии Ауксилиадоры успеха в делах, чтобы она точно навела ствол на цель и помогла счастливо выпутаться. Как социолог узнаёт об этом? Кто он такой, чтобы заглянуть в мысли других — Достоевский или Бог? Никто не может сказать, о чем думает рядом стоящий. Как можно говорить за всех сразу?! В сабанетской церкви у входа — Христос поверженный, в центральном алтаре — святая Анна со святым Иоакимом и Мадонна в детстве, а справа — Пресвятая Дева Кармен, бывшая царица прихода. Но все цветы, все молитвы, все свечи, все упования, все взгляды, все сердца текут, стремятся к левому алтарю: там Мария Ауксилиадора, сменившая Кармен. Благодаря ее трудам и милости сабанетская церковь, некогда пришедшая в упадок, сегодня полна людей, расцветая от букетов и чудес. Мария Ауксилиадора, моя Богоматерь, Пречистая Дева моего детства, ты делаешь для меня то, чего я больше всего хотел. «Девочка-Богоматерь, ты знаешь меня уже столько лет. Пусть жизнь моя закончится, как началась — в несказанном счастье». В нестройном шепоте душа моя поплыла к небу, словно отпущенный бумажный шар, не привязанная ничем, поднимаясь все ближе и ближе к Господней бесконечности, далеко от скудной земли.
Я снял с него рубашку, он — ботинки, потом я снял с него брюки, он — носки и трусы и остался обнаженным, с тремя повязками, которые носят все эти парни: на шее, на предплечье и на лодыжке. Вот их назначение: одна — чтобы предложили работу, другая — чтобы выстрел был точным и третья — чтобы заплатили. Так говорят социологи. Видимо, они проверяли. Я ничего не спрашивал. Я знаю только, что вижу что-то и потом всегда забываю об этом. Не могу забыть лишь его глаза, зеленые глаза, через них я хотел проникнуть к нему в душу.
«Возьми», — сказал я ему, когда мы закончили, и протянул купюру. Он взял, положил в карман и принялся одеваться. Я вышел из комнаты, оставив его одеваться. Еще я оставил кошелек в своей сумке, а сумку — на кровати: пусть он делает с ней, что хочет. «Все мое — и твое тоже, — подумал я. — Даже удостоверение личности». Позже я посчитал деньги: их было столько же, сколько до того. Впоследствии я понял, что Алексис не подчинялся законам нашего мира; и я, всю жизнь веривший в Бога, перестал верить в закон всемирного тяготения. На следующий день мы поехали в Сабанету, и затем он был со мной до самого конца. Под конец ужасам жизни он предпочел ужас смерти. «Под конец» — так говорят в коммунах.
Постойте; если такова моя судьба, если меня одаряют всем, чем обделили в юности, — разве это не полный бред? Алексис должен был бросить меня, когда мне было двадцать, не сейчас: в далеком прошлом. Но нам было предрешено встретиться здесь, в этом доме, среди замерших часов, тем вечером, столько лет спустя. Столько лет спустя после моих двадцати лет, я это хочу сказать. Сценарий моей жизни точно написан драматургом-абсурдистом: что должно было случиться вначале, идет намного позже. Однако я не сочинял его, он был сочинен изначально. Я только заполнял страницу за страницей, но ничего не решал. Я мечтаю все же заполнить последнюю, одним выстрелом, собственной рукой — но мечты есть мечты, не более того.
- Богоматерь цветов - Жан Жене - Современная проза
- Падение путеводной звезды - Всеволод Бобровский - Современная проза
- Свете тихий - Владимир Курносенко - Современная проза
- Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис - Современная проза
- Бумажный театр. Непроза - Улицкая Людмила - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Пять баксов для доктора Брауна. Книга четвертая - М. Маллоу - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- 100 дней счастья - Фаусто Брицци - Современная проза
- Единственный крест - Виктор Лихачев - Современная проза