Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Да как же ты, Охонюшка, в чужом-то месте не боишься?
- А мы на монастырском подворье встали, батя... Ловко там. Монашек Гермоген там же... Он еще не монашек, а на послушанье.
- Какой Гермоген, Охонюшка? Чего-то ровно такого не упомню в Прокопьевском... Разве пришлый какой?
- Нет... Пономарь-то наш Герасим, помнишь? - он самый и будет. Сейчас после святой пошел в монастырь и теперь в служках, а потом постригется.
- Ах, какой грех... то есть оно, конешно, божье дело, а жаль парня. Как же это так вышло-то, Охонюшка?.. Ну, его дело, ему и ближе знать. А поп Мирон што?
- Ничего, батя... Пытал он Герасима-то уговаривать, тот не послушался. Надоело, говорит, в миру жить... А я к тебе, батя, каждое утро буду приходить. Матушка гостинцев прислала. "Отдай, говорит, бате", а сама без утыху плачет.
Охоня присела к окошечку на корточки и тоже всплакнула, когда увидела исхудалое и пожелтевшее лицо старика отца. Это была среднего роста девушка с загорелым и румяным лицом. Туго заплетенная черная коса ползла по спине змеей. На скуластом лице Охони с приплюснутым носом и узкими темными глазами всего замечательнее были густые, черные, сросшиеся брови - союзные, как говорили в старину. Такие брови росли, по народному поверью, только у счастливых людей. Одета она была во все домашнее, как простая деревенская девка.
- Это чья такая будет? - спрашивал Белоус, когда Охоню от оконца оттащила дюжая солдатская рука: шел на допрос сам воевода.
- Моя, видно, - ответил Арефа не без гордости. - Дочерью прежде звали...
- Что-то не похожа на тебя, - усомнился Белоус.
- Говорят тебе, что моя! - сказал Арефа. - Не лошадь, тавра не положено.
- То-то вот и есть, что дочь твоя, а тавро-то чужое...
- Молчи, пес! Может, она поближе, чем своя, а как уж она мне приходится, и сам не разберу... Эх, вышло тут одно неудобь-сказуемое дельце. Еще при игумене Поликарпе вышло-то, когда он меня на неводьбу в орду посылал, на степные озера. Съездил я до трех раз и все благополучно: преподобный Прокопий проносил, а тут моя-то дьячиха и увяжись за мной. "Скушно мне без тебя, Арефа, поеду с тобой". - "Куда ты, глупая? В степе-то наедут кыргызы и заколют обоих". - "Ничего, говорит, когда, говорит, я у батюшки в Черном Яру в девках еще жила, так они, собаки, два раза наезжали, а я из ружья в них палила, в собак"... Дьячиха-то у меня орел-баба. Ну, собрались мы со своею худобой и поехали в степь. На озера приехали благополучно и целую неделю так-то и прожили, а тут ночью, под Ильин день, собаки-кыргызы и наехали... Мы вместе с дьячихой-то спали, - ну, один кыргыз меня копьем к земле приколол, а другой ухватил дьячиху и уволок. Не далась бы она живою, кабы не сонная, - мертвый у ней сон. Так ее, сердешную, в степь и увезли, а меня в монастырь предоставили колотого. Полгода я лежал так-то, - нога у меня насквозь копьем пройдена. Пришел после в свою избенку на Служней слободе и горько всплакал: не стало моей дьячихи. Однако помолился я преподобному Прокопию, а он и ущитил мою дьячиху от орды: через полгода выворотилась дьячиха-то из степи... Ушла одвуконь ночным делом, когда орда спала. Ну, а только выворотилась она такая...
- Какая?
- Да уж такая... Отяжелела в орде моя дьячиха, вот какая... Ну, а потом разродилась вот этою самою Охоней. Других детей у нас нет, вот нам и вышла радость на старости лет. За свою растим... Бог дал Охоню.
Белоус ничего не сказал, а только съежил богатырские плечи. Красивый был казак, кудрявый, глаза серые, бойкие, а руки железные. День и ночь он думал об одном, а Охоня нарушила его вольные казацкие мысли.
II
Охоня стала ходить к судной избе каждое утро, чем доставляла немало хлопот караульным солдатам. Придет, подсядет к окошечку, да так и замрет на целый час, пока солдаты не прогонят. Очень уж жалела отца Охоня и горько плакала над ним, как причитают по покойникам, - где только она набрала таких жалких бабьих слов!
- Родимый ты мой батюшка, застава наша богатырская! - голосила Охоня, припадая своей непокрытой девичьей головой к железной оконной решетке. Жили мы с матушкой за тобой, как за горою белокаменной, зла-горя не ведали...
Эти причеты и плачи наводили тоску даже на солдат, - очень уж ревет девка, пожалуй, еще воевода Полуект Степаныч услышит, тогда всем достанется. Охоня успела разглядеть всех узников и узнавала каждого по голосу. Всех ей было жаль, а особенно сжималось ее девичье сердце, когда из темноты глядели на нее два серых соколиных глаза. Белоус только встряхивал кудрями, когда Охоня приваливалась к их окну.
- Не застуй*, девка... - заметил он ей всего один раз. - Без тебя тошно.
______________
* Не застуй - не заслоняй света. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)
Ходила, ходила Охоня, надоело попу Мирону ее ждать, и уехал он домой вместе со служкой Гермогеном, а Охоня дошла-таки до своего. Пришла она раз своим обычаем к судной избе, припала к оконцу, а солдаты накинулись отгонять ее.
- Убирайся, девка, откуда пришла! - кричал на нее сердитый капрал.
- Я не девка, а отецкая дочь, - бойко отвечала Охоня.
- Сказывай, а все-таки убирайся подобру-поздорову... Воевода придет, так наотвечаешься за тебя, а вся-то твоя девичья цена: наплевать. Проваливай, говорят...
- Не пойду!.. Не трожь, говорят!
Сначала солдаты старались оттолкнуть Охоню вежливенько, кто плечом, кто кулаком, но она остервенилась и накинулась на солдат, как волчица.
- Креста на вас нет, скобленые рыла!.. - кричала Охоня, цепляясь за солдатскую амуницию. - Девка им помешала... Стыда у вас в глазах нет!..
Слово за слово, и кончилось дело рукопашной. Проворная и могутная была дьячковская дочь и надавала команде таких затрещин, что на нее бросился сам капрал. Что тут произошло, трудно сказать, но у Охони в руках очутилась какая-то палка, и, прислонившись к стене, девушка очень ловко защищалась ею от наступавшего врага. Во время свалки у Охони свалился платок с головы, и темные волосы лезли на глаза.
- Не давайся, Охоня, вшивой команде! - послышался из подземелья знакомый молодой голос. - Катай их по бритым-то рылам!
В самый критический момент, когда Охоня уже ослабевала, к судной избе подъехал верхом на гнедом иноходце сам воевода Полуект Степаныч.
- Стой, команда! - зычно крикнул он на солдат. - Что за драка?
- Вот девка увязалась, - жаловался капрал. - Никак не могли ее отогнать от избы.
- Не девка, а отецкая дочь! - с гордостью ответила Охоня.
Воевода Чушкин, старик с седою коренною бородкой, длинным носом и изрытым оспой "шадривым" лицом, держался в седле еще молодцом. Он оглядел Охоню с ног до головы и только покачал головой. Смущенная стража сбилась в одну кучу, как покрытые решетом молодые петухи. Воспользовавшись воеводским раздумьем, Охоня кубарем бросилась начальству в ноги, так что шарахнулся в сторону иноходец, а затем уцепилась за воеводское стремя.
- Ущити, воевода, честную отецкую дочь! - кричала Охоня. - Твои солдаты безвинно опростоволосили и надругались над моею дивьей красотой... Смертным боем хотели убить.
- Постой, дура! - крикнул воевода, сдерживая шарашившуюся лошадь. Откедова ты взялась-то, жар-птица?.. Чего тебе надобно?
- Батю отдай, воевода... моего батю... Безвинно он на цепь посажен. Мамушка слезами изошла... Дьячил батя в Служней слободе, а игумен Моисей по злобе его заковал.
Воевода грозно нахмурился, стараясь припомнить дьячка из Служней слободы. Мало ли у него народа по затворам сидит. Но какая-то неожиданная мысль осенила воеводское чело, и старик подозвал капрала.
- Выпустить колодников! - приказал он. - А ты, отецкая дочь, лошадь-то не пугай у меня! Дуры эти бабы, прямо сказать. Ну, чего голосишь-то? Надень платок, глупая...
Загремел тяжелый замок у судной тюрьмы, и узников вывели на свет божий. Они едва держались на ногах от истомы и долгого сидения. Белоус и Аблай были прикованы к середине железного прута, а Брехун и Арефа по концам. Воевода посмотрел на колодников и покачал головой, - дескать, хороши голуби.
- Ну, отецкая дочь, выбирай любого, - сказал воевода. - Ни которого не жаль.
Конечно, Охоня бросилась к отцу и повисла на его шее со своими бабьими причитаньями, так что воевода опять нахмурился.
- Будет, не люблю, - сказал он и прибавил, обращаясь к капралу: Раскуйте этого дурака дьячка, а с игуменом я свой разговор буду иметь.
Арефа стоял и не мог произнести ни одного слова, точно все происходило во сне. Сначала его отковали от железного прута, а потом сняли наручни. Охоня догадалась и толкнула отца, чтобы падал воеводе в ноги. Арефа рухнул всем телом и припал головой к земле, так что его дьячковские косички поднялись хвостиками вверх, что вызвало смех выскочивших на крыльцо судейских писчиков.
- Кормилец, Полуехт Степаныч, безвинно от игумна претерпел, заговорил Арефа, стукаясь лбом в землю.
- Ну, ладно, потом разберем, - ответил воевода. - Кабы не вырастил такую вострую дочь, так отведать бы тебе у Кильмяка лапши... А ты, отецкая дочь, уводи отца, пока игумен не нагнал, в город.
- Переводчица на приисках - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Седьмая труба - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Говорок - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Не укажешь... - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Доброе старое время - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Родительская кровь - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Приваловские миллионы - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Легенды - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Хаджи-Мурат - Лев Толстой - Русская классическая проза
- Просфора игумена Сергия - Анатолий Алексеевич Гусев - Русская классическая проза