Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Борисом я познакомился в 1930 году… Так случилось, что родители в один и тот же дождливый день ранней весны 1930 года послали нас за керосином. Это предопределило наше знакомство и более чем полувековую дружбу. Если бы я мог в тот день это предвидеть, вряд ли бы с такой неохотой взял грязный бидон и поплелся в очередь.
Борис был школьной знаменитостью и гордостью школы. Его отличала широкая эрудиция, поражавшая не только сверстников, но и учителей. Его коньком была история Великой французской революции. Он знал ее не по школьным учебникам, а по Жоресу. По русской истории его учителями были Карамзин и Ключевский. Его подлинной и до поры глубоко скрытой страстью была поэзия.
Мальчик, который после школы садился за книгу, не заданную учителем, был выше нашего понимания. Но Борис не был «задавакой», эрудиция не испортила его изначально доброго нрава. В нем была сильно развита «шишка» дружбы.
Мы часто встречались вечерами и бродили по слабо освещенным переулкам харьковской окраины. Он нашел во мне благодарного слушателя. В тот первый год нашей дружбы он еще не читал своих стихов. Читал русских поэтов. Потом стал читать свои стихи: «Весь квартал наш // меня сумасшедшим считал, // потому что стихи на ходу я творил, // а потом на ходу с выраженьем читал, // а потом сам себе: “Хорошо!” – говорил». У меня и сейчас, через столько лет, перед глазами Борис, читающий наизусть монолог Антония над гробом Цезаря; с каким чувством, полным сарказма, он повторял: «А Брут достопочтенный человек!»
К шуточному утверждению, сказанному в дружеском застолье, что «я рос под непосредственным идейным руководством Бориса Слуцкого», я отнесся серьезно. В этих словах было много правды. Я задумался над тем, в чем именно выражалось влияние. За более чем полувековую дружбу мы были рядом не так много времени: всего семь школьных лет. Потом армия, война, разлучившая нас на пять лет, и жизнь в разных столицах – он в Москве, я в Ленинграде. Встречи, редко длительные, чаще – эпизодические. Если суммировать – из пятидесяти шести лет нашей дружбы, и десяти не наберется.
Не знаю, почему я прибегнул к арифметике. Дружба как одна из вершин человеческого общения подчиняется более сложным законам. Здесь уместнее сравнение не с арифметическими действиями, а с законами всемирного тяготения, действующими незримо и неотвратимо. Были ли мы рядом или вдали друг от друга, наша дружба не ослабевала, незримые нити единомыслия, сопереживания и верности прочно связывали нас. Перерывы в общении не способны были ослабить нашу духовную близость.
И все же я уверен, что решающими в смысле «идейного влияния» оказались школьные годы. Борис вовремя перевел меня с накатанного школой и комсомолом пути, нивелировавшего личность. Он открыл передо мной иной мир. «Стрелочным переводом» оказалась поэзия. Борис превратил меня из «читателя газет, глотателя корост» (М. Цветаева) в «читателя стиха» (И. Сельвинский). Первоначального толчка хватило на всю оставшуюся жизнь. Конечно, влияние не ограничивалось поэзией. Оно было всеохватным. Так же как в поэзии я шел от восторга к осмыслению, так и в жизни я стремился от первого впечатления прийти к сути.
Перед войной Борис познакомил меня со своими друзьями – поэтами и писателями. Это был царский подарок. Давид Самойлов, Елена Ржевская, Павел Коган, Миша Кульчицкий, Сережа Наровчатов, Исаак Крамов, Миша Львовский, а после войны Наум Коржавин – приняли меня и помогли держаться на обретенном пути. Друзья Бориса стали моими друзьями.
Вспоминая, какую роль в моей жизни сыграло знакомство и дружба с Борисом Слуцким, я думаю о тех (думаю с сожалением), кому не выпало встретиться в жизни со сверстниками незаурядными, влияние которых если не определяло, то по крайней мере наполняло бы их жизнь поэзией, здоровой любознательностью, терпимостью, дружелюбием.
Самое начало жизни
Я не запомнил, на каком ночлегеПробрал меня грядущей жизни зуд…
Эдуард БагрицкийКода я пытаюсь выудить из памяти подробности самого начала жизни, вспомнить ничего не могу. Всё, что вспоминается, расплывчато и, как я понимаю сейчас, иллюзорно. Всё скорее плод воображения, чем факт действительности. То, что произошло в раннем детстве, покрыто пластами последующих впечатлений, всем жизненным опытом, наконец, вычитанными из книг или услышанными воспоминаниями других людей. Кажется, что так или близко к этому было и с тобой. Я, например, долго думал (и даже писал об этом), что со времени раннего детства мне запомнились часто произносимые мамой три слова – «погром, Кошелевы, дом». Теперь я понимаю, что ничего подобного я запомнить не мог, я еще был в пеленках. Просто позже, когда в сознательном возрасте я узнал, что во время погрома в Белой церкви под Киевом петлюровцы зверски убили ее отца, моего деда, я понял, что о погромах мама не могла не говорить. И представил это как собственное воспоминание. То же самое произошло и с Кошелевыми. Их имя мама должна была часто вспоминать: несколько лет, прожитых под их кровом, были связаны с ее надеждами на счастливую жизнь с мужем, с разочарованием в замужестве и, конечно, с моим появлением на свет. И это я также представлял как свои воспоминания.
На свет я появился в мае 1918 года. Произошло это событие, не имевшее никакого общественного значения, в Плехановском переулке на харьковской окраине, в частном доме Кошелевых. Произведя несложные расчеты, можно определить, что главный катаклизм в российской истории произошел между моим зачатием и рождением. Россия в то время оказалась на исторической развилке. Перефразируя Гейне, который писал, что над его колыбелью играли последние лучи восемнадцатого и первая утренняя заря девятнадцатого столетия, я могу сказать, что был зачат во время, когда для России открылась возможность стать демократической, процветающей страной, а рожден в совершенно другой стране, небо которой надолго затянули мрачные тучи террора и беззакония и только сквозь редкие просветы пробивались благотворные лучи.
Не этим ли можно объяснить, что часть меня всегда тянулась к свободе, а другая мирилась с беззаконием? Грех было бы утверждать, что я это понял сразу. Понадобилось время, чтобы прозреть. Успокаивает лишь то, что прозрел я далеко не последним.
Итак, я родился в доме, принадлежавшем семье Кошелевых, интеллигентной семье среднего достатка. Осознано или интуитивно, Кошелевы строили свой дом, предвидя возможные стихийные и социальные бедствия. Дом каменной кладки за высоким забором с железными воротами выделялся среди деревянных построек и мазанок немощенной харьковской окраины. Пока я, ничего не подозревая, сучил ножками в колыбели, за забором бесчинствовали банды и сменялись власти: петлюровцев изгоняли красные, красных – белые, за белыми вновь пришли красные и обосновались надолго. Добротный дом Кошелевых защитил нашу семью от погромов и набегов мародеров. Обо всем этом я узнал много позже из рассказов мамы и школьных уроков истории. Но дом Кошелевых представлял себе не только по рассказам мамы. Когда я вырос и вновь оказался в районе Плехановки, я нашел их дом. Он был недалеко от школы, в которой я учился в начале 30-х годов. Дом был цел. Но в нем жили уже другие люди, и мне не удалось узнать ничего о судьбе семейства, предоставившего мне кров, под которым я прожил первые три года своей жизни. Потом мои родители развелись. Мама уехала в Киев, где жила семья ее старшей сестры. С мамой уехал в Киев и я.
Мое наиболее яркое, отчетливое, собственное, а не вычитанное из книг воспоминание раннего детства относится ко времени, когда мне шел шестой год. Запомнился день, точнее, вечер того дня, когда стало известно, что умер Ленин. Все семейство отца, у которого я жил в то время, собралось в «большой» комнате у печки-буржуйки в скорбном молчании. Многолинейная керосиновая лампа, свисавшая с потолка на тяжелых медных цепях, была пригашена. От раскаленной буржуйки исходил жар и свет. Таков был запомнившийся антураж. Скорбь была неподдельной. Конечно, в то время я не мог бы выразить наше состояние словом «скорбь», но большое горе, охватившее отца и переданное им остальным, сохранилось во мне и по сию пору. Теперь я понимаю, чем было вызвано это состояние, скорбь того круга людей, к которому принадлежал отец. После всего пережитого за годы революции, Гражданской войны, погромов, разрухи и голода наступило некое подобие расцвета: вместо рублей с шестью нулями появился «золотой червонец», рынок был завален продуктами и товарами, совершенно недоступными еще два-три года назад. Открылась возможность реализации своей инициативы. И все это связывалось с Лениным, который ввел нэп. Смерть Ленина вызвала скорбь, перемешанную со страхом перед будущим. Терзало предчувствие перемен: не покончат ли с этим ленинские наследники? Позднее в стихах Пастернака я нашел чеканную формулировку той ситуации: «Предвестьем льгот приходит гений // И гнетом мстит за свой уход…»
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Стекло - Осип Бес - Русская современная проза
- С начала до конца (сборник) - Ольга Аникина - Русская современная проза
- В интересах бизнеса - Давид Павельев - Русская современная проза
- Уральские россыпи - Юрий Запевалов - Русская современная проза
- Колиивщина - Иван Собченко - Русская современная проза
- Ялос-2015 - Сборник - Русская современная проза
- Наследники Мишки Квакина. Том I - Влад Костромин - Русская современная проза
- Преступление без наказания или наказание без преступления (сборник) - Алексей Лукшин - Русская современная проза