Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давид, уже зрелым мужчиной прошедший Первую мировую, переживший гражданскую со всеми ее прелестями, знал запах войны. Он был разным – этот запах. Он мог меняться. Но тот, кто хоть раз вдыхал его, лежа в жидкой окопной грязи, кто хоть раз слышал кордитную вонь разрыва и кому спирало дыхание от приторного вкуса гниющих грязных бинтов – не спутает его ни с чем.
Мейерсон не мог ошибиться. Война снова пришла. Он узнал ее.
Мотострелковая часть, стоящая в казармах на южной окраине, снялась и запылила на запад, навстречу надвигающемуся фронту. В порту, на станции и возле Сталелитейного поставили зенитные пушки. В городском парке перестала по субботам играть музыка. Но все также светило солнце, уходили в море рыбацкие шаланды и возвращались с уловом, в садах, спускавшихся к морю, по ночам бесчинствовали соловьи и жарко, как в последний раз, миловались влюбленные пары.
Потом началась мобилизация. Военкомат находился в старом одноэтажном здании неподалеку от бывшей Александровской площади, которую старики так и не привыкли называть площадью Ленина. Туда со всего района свозили и призванных, и добровольцев. Их грузили в эшелоны, стоящие на Сортировочной, в теплушки с приоткрытыми по поводу летней жары дверями, и поезда уходили в неизвестность, на запад, за степи Приазовья, откуда накатывалась на Горохов война. Эшелоны шли три раза в неделю, длинные, похожие на гигантских змей. Пока поезда набирали ход, за ними бежали дети. Бежали вдоль путей, от здания старого вокзала, где солдаты набирали кипяток в мятые чайники, мимо угольных складов и до самой водонапорной башни, откуда хлестала вода в бездонные чрева паровозов. Детям нравилось смотреть, как уходят поезда.
Жаркими летними днями Давид выходил из дома, старого дома, построенного еще его дедом, бывшим когда-то раввином этого городка, садился на скамейке под огромной старой шелковицей, усеивающей всю округу фиолетовыми сочными ягодами, и замирал, глядя вниз, на лежащий у моря город.
Когда-то тут жили греки.
Время не оставило от их многовекового присутствия почти ничего, кроме черепков амфор, которые иногда находили на огородах и в прибрежных песках, неуловимой похожести припортовых улочек на такие же улочки в средиземноморских городках, и нескольких десятков семей со звучными греческими фамилиями.
В город, заложенный пришельцами из Эллады, за две тысячи лет пришло множество народов. Были тут и широкоскулые потомки скифов, и смуглые турки, и шумные евреи-ашкенази, и неторопливые, обстоятельные украинцы, и мастеровитые русаки, говорливые цыгане, молдаване-винокуры…
Так и жили: кто морем, кто торговлей, кто мастерскими и заводами.
Все пришлые вначале селились в поселке на широкой песчаной косе, переходившей в виноградники и сады, взбиравшиеся вверх по пологому склону прибрежного холма. Точно так же карабкались вверх дома и домишки, окруженные пыльной зеленью и запахом акации. С одной стороны косы синело море, куда и уходили каждое утро просмоленные шаланды, с другой – раскинулась гладь лимана, где местные мальчишки ловили бычков да мелкого морского рачка. Поселок всегда, сколько помнилось, называли Шанхаем.
За чередой почерневших от соли, дыма и времени дощатых сараев, где многие поколения Гороховских рыбаков вялили улов, начинались городские улицы. На окраине они мало отличались от поселковых, а вот ближе к центру уже появлялись дощатые тротуары. Площадь в центре была мощена гладким, аккуратным булыжником, у здания городской управы раскинулся небольшой сквер с розарием, пережившим и войну, и революцию, за ним располагались, торжественно-строгие, красного кирпича здания дворянского и офицерского собраний, в которых располагались городское НКВД и горком.
Вниз, к морю, там, где над причалами стояли таможня, длинные коробки складов и управление портом, и где дремали на козлах степенные балагулы, вела улица Соборная, некогда плотно застроенная домами богатых горожан и доходными домами. Дома остались, только богатых горожан уже не было.
Улицу Соборную пересекала ветка электрического трамвая, ходившего от старого деревянного здания вокзала мимо порта к бывшим Сталелитейным мастерским, превратившимся постепенно в вечно окутанный зловонными дымами Сталелитейный завод.
Там же, в самом начале Соборной, возвышалась белокаменная трехглавая церковь, построенная на пожертвования фабрикантов и судовладельцев в третьем году века. Она пережила кампанию по искоренению мракобесия по непонятному упущению властей, но бесследно канул в небытие отец Симеон, громогласный, жизнелюбивый, добродушный, находивший слова утешения для всех прихожан. Вместе с ним сгинула и его семья. Пришедший вместо него священник был тих и незаметен, с ним рэб уже не вел жарких споров о религии и единстве Бога за рюмкой домашней наливки. И звонкий колокол, отлитый на Сталелитейном, давно уже не звонил, созывая паству. И шли к молитве только старики и старушки, да немного молодух в платках.
Ни мечеть, ни синагога, располагавшиеся на улицах Турецкой и Еврейской, Давид не брал себе за труд запоминать их новые названия, борьбы с культом не пережили. В новом мире не было места религии и вере, кроме веры в коммунистических вождей. И что самое страшное – мир от этого не рухнул.
Синагогу забрали под фабричный клуб в двадцать шестом. Старый раввин Шмуэль умер в тридцать пятом и вместо него никто в Горохов не приехал. После его смерти Давида и стали называть рэбе, наверное, из-за почтенного возраста, в память о прадеде и еще потому, что к этому времени стал он по-настоящему степенен и мудр.
Настолько мудр, что давал советы только тем, кто их спрашивал.
Настолько степенен, что обуздал свой тяжелый, как еврейская судьба, характер и научился общаться с чужими людьми.
Научиться жить в согласии со своими близкими рэбе Давид не успел. Его жена, Анна, после почти тридцати лет не слишком счастливой семейной жизни, ушла от него, забрав пятерых детей, чтобы более не обмолвиться с ним ни словом.
Накопившиеся обиды превратили ее сердце в камень.
Сначала он не понимал, почему все произошло именно так, но из гордости не искал с ней встречи. А, может быть, не из гордости, а зная наперед, что этой встречи не будет. Какая теперь разница?
Дети взрослели без него и писали ему письма. Он отвечал сдержанно, в меру тепло, как и полагается суровому, но справедливому и доброму отцу, не ощущая при этом никаких эмоций. Но время и одиночество изменили его. Это случается редко, но все-таки случается. Однажды он поймал себя на том, что вздрагивает над листом исписанной мелким твердым подчерком бумаги от внезапно нахлынувшей нежности – совершенно чужого для него чувства.
– Здравствуй, дорогая дочка! – писал он, и ощущал, что понимает смысл слова «дорогая» в этом привычном, штампованном выражении.
– Я горжусь тобой, сын! – и чувствовал, что его грудь распирает настоящее чувство гордости за ставшего инженером Михаила.
Иногда, правда очень редко, дети приезжали к нему. И он встречал их – с каждым годом все радушнее и радушнее. Они приезжали, привозя своих детей – его внуков, своих мужей, жен, суету, шум и совершенно ненужные старику гостинцы.
И еще – они привозили ему приветы от его Анны. Но Давид знал, что это ложь. Она не передавала ему ничего – ни пожеланий счастья, ни проклятий. Она не забыла его, но навсегда вычеркнула из своей жизни.
Глаза у нее в тот вечер стали холодными, как зимнее море.
– Ты для меня умер! – сказала она.
Это была не первая ссора. И не тысячная. За двадцать семь лет семейной жизни их накопилось достаточно, чтобы по капле выжать любовь из ее сердца. И превратить его в камень.
На следующий вечер вернувшись домой после работы в мастерских, он не застал никого. Дом был пуст. Двор был пуст.
Мейерсон просидел в обезлюдевшей и сразу же ставшей неуютной комнате несколько часов, не зажигая свет и практически не двигаясь, пестуя свой гнев и физически ощущая котом крадущееся по дому одиночество. Он не стал есть. Не стал читать оставленной на столе записки. Что можно написать тому, кто для тебя уже умер?
Дни шли за днями. Как вода в песок уходили месяцы. Годы медленно тонули в густой, испускающей запах сероводорода грязи лимана, не оставляя на поверхности даже пузырей.
Рэб Давид становился старым, по-настоящему старым. Вечерами, в свете тускловатой лампочки, он водил пальцем по ветхим страницам доставшейся ему по наследству Торы, шевелил губами, складывая в слоги хитро написанные буквы, и с трудом вспоминал слова, которым когда-то учили его дед и отец. Ребенком эта наука давалась ему легче, но так же без труда и забылась.
Он стал общительнее, радушнее, щедрее на слова. Одиночество пробудило в нем интерес к людям и, совершенно неожиданно для себя, старик стал желанным гостем на свадьбах и на похоронах. В этом городе на свадьбах лабухи играли и гопак, и фрейлакс, и сиртаки, и цыганочку. Гости лихо отплясывали, раскрасневшись от жары и водки, со вкусом закусывали, пели нестройно. Рэб, улыбаясь в усы, сидел в уголке, иногда поддерживая беседу. Ему было уютно в подвыпившей, веселой толпе. Для того, чтобы научиться любить людей он должен был остаться один.
- Ненависть к музыке. Короткие трактаты - Киньяр Паскаль - Современная проза
- Ноги Эда Лимонова - Александр Зорич - Современная проза
- Мультики - Михаил Елизаров - Современная проза
- Камень на шее. Мой золотой Иерусалим - Маргарет Дрэббл - Современная проза
- Книжный клуб Джейн Остен - Карен Фаулер - Современная проза
- Море, море Вариант - Айрис Мердок - Современная проза
- Море, море - Айрис Мердок - Современная проза
- Ираида Штольц и ее дети - Владимир Тучков - Современная проза
- Мертвый штиль - Владимир Тучков - Современная проза
- Подмосковная геенна - Владимир Тучков - Современная проза