Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таможенный начальник слов на ветер не бросал. А смысл был глубок, как все, что кратко. Вступая на пограничное опасное дежурство, и конные объездчики, и стража пешая, все подчиненные начальника, читали, вслух читали "Отче наш". При этом дважды, заметьте, дважды повторяли и тоже вслух: "И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого". Но как отвергнешь хабар христопродавцев, коль жалованье грош? Однако нынче не дважды, нет, четырежды. И контрабандой не товар - преступник государственный. Ай-ай, гармидер!
От пейсаховки не уклонившись, странник ел курятину, кадык припрыгивал, как поплавок, когда дед Шлема удит карасей, но мыслит крупно: а хорошо бы нынче щуку подцепить, да сразу фаршированную.
Таможенный начальник не шутил, но, ежели хабар весом, начальник поглядит сквозь пальцы. Контрабандиры эдак вдумчиво спросили тысячу пятьсот. Беглец взглянул с укором и выложил наличность: двести. И не солидное дзынь-дзынь металл, а хилый шорох ассигнаций. Смешно сказать. И не сказавши ничего, все скорбно разошлись.
Он вышел на дорогу. Снег забеливал суглинок, соломой пахло, дымом.
КНЯГИНЯ Ш-ва писала из Петербурга - в Москву, кузине: "Забыла сообщить большую новость! Кюхельбекер, исчезнувший после ужасного происшествия на Сенатской, пойман в Варшаве. Его привезли в цепях, чему я очень рада, этого человека нельзя оставить бегать по свету".
ЧТОБ он не бегал, его судили, приговорив сидеть безвыездно. Чтоб он сидел, его возили из цитадели в цитадель.
ОДНАЖДЫ он был транзитом на станции Залазы, недальней от Боровичей. На станции, скучая, ждал подставы Пушкин. Взглянул на арестанта с черной бородой, во фризовой шинели и поморщился: жид и шпион - понятья неразлучные. Да вдруг и бросился, раскрыв объятья. Вчера он проиграл залетному гусару тысячу пятьсот, осталось двести. И тоже не металлом, а бумажками. Он порывался отдать их Кюхле. Жандармы и фельдъегерь употребили силу, Пушкин кричал, что будет жаловаться государю, но лошади рванулись, поддужные взахлеб, и нету Кюхли. Тишайший снегопад забеливал суглинок, соломой пахло, дымом.
- Не скучно ли, читатель мой!
- Мне декабристы надоели.
- Что делать? Бросить?
- Ну нет, вы, наконец-то, тронули струну. Нам впору о жидах потолковать они и декабриста загубили. Поганцы местечковые вполне могли б сложиться и подкупить погранзаставу. Они давно уж развратили наших барашками в бумажках... Э, не виляйте! Сойдемся в главном, наш академик присмолил народец малый к позорному столбу, не отдерешь. О-о, Шафаревич голова!
- Вопрос, какая? Прислушайтесь - ведь имя дико: шофар... Так это же бараний рог, еврейский музыкалъный инструмент... Что с вами?! Давленье подскочило? Поверьте, соболезную. Как не понять вас? Я Баратынского цитирую: "Столкнешься с родственной душой и рад, но вот беда какая: душа родная - нос чужой и посторонний подбородок, враждуют чувства меж собой...".
- Пожалуй, так.
- Да нет, не так. Академик и бараний рог - шутка. Согласен, плоская; душок, однако, в вашем вкусе. "Посторонний подбородок" - оставим в стороне. Важнее, думаю, родство души.
- Вот, вот. Как на духу - ни на дух этих. Давно пора бы утопить!
- ???
- Утопить к едрене фене!
Он приказал, почти как Фауст на лукоморье Мефистофелю. Но Мефистофеля смутило сочетанье странное - "к едрене фене". К тому ж на горизонте показался корабль, хотя и трехмачтовый, но не испанский, а балтийский.
КОГДА-ТО, мичманом, Назимов плавал и на испанском. Теперь командовал балтийскою "Юноной". Он любил бoгиню, как любит первый после Бога, то есть флота капитан, воспринявший корабль свой еще на стапелях.
Но и любовь земная с недавних пор пленяла капитана. Ах, черт дери, она прекрасна: не напрасно ее прозвали Бенгальской Розой. Соперником Назимову был маркиз де Траверсе. Под всеми парусами спешит уж Сашка из Копенгагенa туда же, в Ревель. А ну, Юнона, не выдавай! Авось, не выдаст...
Фрегат веселый вбежал на рейд сердитый (был октябрь) и бросил якорь. Тотчас к фрегату подвалил баркас. Назимов зван был в дом на Нарвской, и офицеры улыбнулись. Прошу не думать гадко об этом доме; он не под красным фонарем; к тому ж отнюдь не всяк моряк торопится схватить в порту венерин приз.
Дом на Нарвской - приметы готики заметны - принадлежал Спафарьевым. Семейство славилось радушием. Сказал бы, русским, но дело, видите ли, в том, что командир над портом Ревель, он и директор всех балтийских маяков, корнями грек, а супруга - из лютеранского гнезда баронов Розенберг. Не знаю, по какой шкале оценивают смешанные браки, но знаю точно - их дочь цвела Бенгальской Розой. Очей преяркой черноты, столь редкой у блондинок, она сбивала с толку все компасы. Леонтий же Васильевич, ее родитель, пушил ухмылкой ус: "Ох, батюшка, и ты, гляди-ка, втюрился!" Он был отменно добродушен. Само собою, в дом на Нарвской слеталась корабельщина, как чайки к маяку.
Однако нынче, призвав Назимова, старик смутился духом. Корабль, боевой корабль, обесчестить обращеньем в плавучую тюрьму? И капитана оскорбить препоручением жандармским? И эдакое выпало ему, бойцу с седою головой? Смущенный и огорченный, он курил, бросая пепел в мерцающую вазу вместимостью, пожалуй, в полтора ведра - признательность Британского адмиралтейства за совершенство балтийских маяков. Ходил курил, потом надел мундир, чтобы Назимов понял: командир над портом покорился долгу без участья сердца.
А тот, с "Юноны", широколицый и плечистый, шел веселый.
По воскресеньям и по средам всё нараспашку у Спафарьевых. Но ежели и в день иной сойдутся ненароком моряки, тотчас и ужин персон на двадцать: хозяюшка распорядится, как тайная полиция, без шума и видимых хлопот.
Вдрызг лужи на панели, стучит каблук. Смеркалось, блестел булыжник влажный. Есть прелесть в мирной жизни на берегу, а здесь, на Нарвской, что толковать, всего прелестней. А Сашка Траверсе покамест в море, и это очень хорошо.
В прихожей наш капитан щипнул за жопку Лизхен. Опять прошу не думать гадко; архивных доказательств нет его прелюбодействий с горничной. Ну, ущипнул, и что ж такого? - от чувства полноты, от предвкушенья лицезренья Бенгальской Розы.
Минута минула, и все переменилось.
"ВСЛЕДСТВИЕ секретного предписания за № 60, содержащийся в Ревельской крепости государственный преступник Вильгельм Кюхельбекер, во исполнение Высочайшей воли, отправлен к Свеаборгскому коменданту на военном фрегате "Юнона", назначенном для этой цели генерал-лейтенантом Спафарьевым".
ТОМУ лет десять конвойных отряжали из ветеранов-инвалидов; теперь - из войск линейных, но тех, которые "собою не видны во фрунте". Так что же, первый после Бога переведен не то в увечные, не то в невидные? И вместе с ним его прекрасная "Юнона"? Назимов припечатал непечатное, а это, как известно, сообщает ускоренье и мыслям и делам. Да-да, он на фрегате предоставит арестанту свою каюту, где винный погребец, предмет забот непреходящих, а в плоских деревянных ящичках гаванские сигары. Вот вам отмщение за попранье морского поприща. "Ну так-то!" - громыхнул басистый капитан, гребцы на шлюпке приналегли на весла.
"ЮНОНА" узлы к узлам вязала, и госпреступник Кюхельбекер променивал четвертый каземат на пятый. Поэт наш не лепил горячий лоб к окошку кормовому, стараясь разглядеть полуночное море, хотя скопление солено-горьких вод принадлежит поэзии и философии. Кюхельбекер поражен обилием вещей в каютном микромире. Все прозаическое - кресла, графин, диван, да вот ведь в камерах не существующее, как и в мертвецких. Он поражен телесным счастьем узнавания, какое возникает при внезапном перемещении из потустороннего в посюстороннее.
Но эта пристальность и эта радость запрещают навязать ему воспоминания, а момент удобный, и Кюхельбекер должен нас понять. Нет, не хочет, не принимает, не замечает. Сигару курит, ей-ей, гаванскую, подъяв бокал, он наблюдает, как там играет отсвет фонаря: пирующий студент Лицея, которого вот-вот застукает дежурный гувернер. А качка Кюхле, сдается, нипочем. Он, право, молодец; хоть не моряк, но старший брат морского офицера.
От каюты отрешившись, от качки тоже, прибегнем мы к прямой методе. Она из моды вышла ныне, как некогда латынь. Авось, воротится. Но это уж докука, что называемся, пост-пост...
КОГДА-ТО пел он, словно в ризе:
Жилец возвышенного мира,
Я вечно буду чужд земных цепей.
Арест надел земные цепи, он стал жильцом едва ль не подземелья. Но объявил, как римлянин: "Ни ложью, ни утайкой не желаю облегчить я жребий свой".
Утайки не было. Как многие и в наши времена, старался он и объяснить, и объясниться. Утайки не было, но ложь... И до, и после приговора он искал ответа, как это получилось. Не находил. И случалось, срывался в сумасшедший хохот, похожий на рыдания. Ответ найдет он на острове Лонгерн. Но фрегат-то на ходу, маяк Грогар еще не блещет. А тогда...
О, в крепости Петра и Павла под солнцем марта капель гремела, щелкала, звенела. Большие голубые лужи, млея, принимали на постой кочевье облаков, все были кучевые. У комендантско-го подъезда расчеркивались полозья легких, как лебедушки, саней, и эти вензели мгновенно полнились водой и блеском. Статный жеребец дарил земле дымящиеся яблоки навоза, к ним воробей припрыгивал бочком. Поручик в молодых усах прищелкнул пальцами: "Куда как славно!" - и рассмеялся молодо, беспечно. А Кюхельбекер едва не всхлипнул от радости, от счастья сосуществовать с капелью, лужами и с вороным конем, и с воробьем, и с этим вот поручиком куда как славным.
- Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Темное солнце - Эрик-Эмманюэль Шмитт - Историческая проза / Русская классическая проза
- Комендант Птичьего острова - Сергей Диковский - Русская классическая проза
- Комендант Пушкин - Борис Лавренёв - Русская классическая проза
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 3. Художественная проза. Статьи - Алексей Толстой - Русская классическая проза
- Праздничные размышления - Николай Каронин-Петропавловский - Русская классическая проза
- Снизу вверх - Николай Каронин-Петропавловский - Русская классическая проза
- Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Анна Каренина - Лев Толстой - Русская классическая проза