Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что они там пишут, скажи мне, Анна!
Ее глаза совсем близко, но она не глядит на него, веки полуопущены. Лицо залила желтоватая бледность, обычно свежие краски поблекли. И плоть как бы усохла, не лицо, а череп. Только щеки и губы дрожат, как и все тело, охваченное непонятным внутренним трепетом.
Глядя в это знакомое, теперь совсем чужое лицо, чувствуя, как сердце бьется все сильнее, сознавая полную свою неспособность хоть немного утешить ее, он ощущает глубокий страх. В сущности, смехотворный по сравнению с глубокой болью жены, ведь ему страшно, что она зарыдает, еще громче и неистовее, чем сейчас. Он всегда предпочитал тишину, Квангелей не должно быть слышно в доме, а уж чувствам волю давать и вовсе незачем – ни в коем случае! Однако и в этом страхе муж не в силах выговорить больше того, что сказал только что:
– Что они пишут, Анна? Скажи, наконец!
Письмо лежит перед ним, можно взять, но он не смеет. Ведь придется отпустить жену, а он понимает, что ее лоб, где уже сейчас кровоточат две ссадины, опять ударится о машинку. Сделав над собой усилие, он еще раз спрашивает:
– Что там с нашим Отти?
Ласкательное имя, так редко произносимое мужем, будто возвращает Анну из мира боли в реальность. Жена несколько раз всхлипывает и даже открывает глаза, обычно ярко-синие, а сейчас точно выцветшие.
– С Отти? – шепчет она. – А что с ним может быть? Ничего! Нет больше Отти, вот что случилось!
Муж говорит лишь «о-о!», протяжное «о-о!» вырывается из глубины его души. Сам того не сознавая, он отпускает жену, берет письмо. Глаза всматриваются в строчки, но прочесть не могут.
Анна выхватывает письмо у него из рук. Настроение у нее резко переменилось, она яростно рвет бумагу в клочья, в мелкие клочки, в ошметки, торопливо, взахлеб выкрикивает ему в лицо:
– Зачем тебе еще и читать эту мерзость, эту бесстыдную ложь, какую они пишут всем? Что он геройски погиб за фюрера и за народ? Что был образцовым солдатом и товарищем? Станешь читать это вранье, а ведь мы-то с тобой знаем, что больше всего мальчик любил возиться с радиоприемниками и плакал, когда его забирали в солдаты! Пока был в школе для новобранцев, Отти так часто рассказывал мне, сколько там негодяев, пусть, говорил, мне хоть правую руку отрежут, лишь бы убраться от них подальше! Но теперь, видите ли, образцовый солдат и товарищ! Вранье, сплошное вранье! А все вы с вашей вонючей войной, ты и твой фюрер!
Жена стоит перед Квангелем, она меньше его, но глаза мечут яростные молнии.
– Я и мой фюрер? – бормочет он, совершенно сраженный этой атакой. – С какой стати он вдруг мой фюрер? Я даже в партии не состою, только в «Трудовом фронте», а туда, хочешь не хочешь, вступают все. И выбирали его мы оба, и должность во «Фрауэншафте»[5] у тебя тоже есть.
Все это он говорит в своей обстоятельной, неспешной манере, не то чтобы защищаясь, скорее просто для ясности. Ему пока непонятно, с чего это она вдруг на него ополчилась. Вообще-то они всегда жили в согласии…
А она запальчиво продолжает:
– Ты же хозяин в доме, ты все решаешь, все должно быть по-твоему, и пусть мне нужна всего-навсего загородка в подвале для картошки на зиму – она будет такая, как хочешь ты, а не я. И в таком вот важном деле ты решаешь неправильно? Хотя ты ведь у нас тихоня, для тебя главное – собственный покой да лишь бы не высовываться. Ты хочешь быть как все; все закричат: «Фюрер, приказывай – мы исполним!» – и ты туда же, словно баран. И мы поневоле за тобой! А теперь вот умер мой Отти, и ни ты и никакой фюрер на свете мне его не вернет!
Квангель слушал и не перечил. Спорщиком он никогда не был, к тому же чувствовал, что это просто выплеск боли. И едва ли не радовался, что жена сердится на него, что до поры до времени не дает воли горю. В ответ на все обвинения он лишь коротко сказал:
– Надо сообщить Трудель.
Трудель была подружкой Отти, почти невестой, и уже называла его родителей «мама» и «папа». Вечерами она часто забегала к ним поболтать, и теперь, в отсутствие Отти, тоже. Днем она работала на фабрике форменного обмундирования.
Упоминание Трудель придало мыслям Анны Квангель другое направление. Бросив взгляд на блестящий маятник стенных часов, она спросила:
– До смены успеешь?
– Смена сегодня с часу до одиннадцати, – ответил он. – Успею.
– Хорошо. Тогда иди, но скажи ей только, чтобы зашла, а про Отти молчи. Я сама с ней поговорю. К двенадцати сделаю тебе обед.
– Ладно, пойду передам, чтобы вечером заглянула, – сказал он, но не ушел, стоял, глядя в ее изжелта-бледное, больное лицо. Она уже не прятала глаз, и минуту-другую оба смотрели друг на друга, двое людей, прожившие вместе без малого три десятка лет, в полном согласии, он – молчаливый и сдержанный, она – привносящая в дом чуточку жизни.
Но сейчас, сколько ни смотрели они друг на друга, сказать им было нечего. И в конце концов он кивнул и ушел.
Она услышала, как стукнула входная дверь. И едва только поняла, что муж вправду ушел, снова повернулась к швейной машинке и собрала обрывки рокового письма. Попыталась сложить их по порядку, но очень скоро поняла, что получается слишком медленно, сейчас первым делом надо обед готовить. Она аккуратно сложила обрывки в конверт и сунула его в сборник псалмов. После полудня, когда Отто уйдет на работу, у нее будет время разобрать обрывки и склеить письмо. Конечно, там сплошь глупое, подлое вранье, ну и пусть, все равно это последняя весточка об Отти! Все равно она сохранит ее и покажет Трудель. Может, тогда придут слезы, а пока что в сердце лишь палящий огонь. А как бы хорошо было выплакаться!
Она сердито тряхнула головой и пошла на кухню, к плите.
Глава 2
Что имел сказать Бальдур Персике
Когда Отто Квангель проходил мимо квартиры Персике, оттуда как раз донесся ликующий рев, вперемешку с криками «Зиг хайль!». Квангель прибавил шагу – только бы не столкнуться с кем-нибудь из этой компании. Уже десять лет они жили в одном доме, но Квангель с давних пор старательно избегал любых встреч с семейством Персике, еще когда Персике-старший был мелким и неудачливым кабатчиком. Теперь Персике стали важными персонами, старикан занимал кучу партийных постов, а двое старших сыновей служили в СС; деньги для них, по всей видимости, роли не играли.
Тем больше оснований их остерегаться, ведь подобным людям нужно ладить с партией, а ладить – значит что-то для нее делать. Иначе говоря, доносить, например, что такой-то и такой-то слушали иностранное радио. Поэтому Квангелю давно хотелось запаковать все приемники Отти и снести в подвал. Никакая осторожность не помешает в нынешние времена, когда все друг за другом шпионят, когда руки гестапо дотянутся до любого, когда концлагерь в Заксенхаузене все расширяется, а гильотина в тюрьме Плётцензее ни дня не простаивает. Ему, Квангелю, радио без надобности, а вот Анна уперлась. Мол, недаром говорят: у кого совесть чиста, тому бояться нечего. Хотя это давным-давно уже не так, если вообще когда-нибудь было так.
Вот с такими мыслями Квангель спустился по лестнице, пересек двор и вышел на улицу.
Горланили же у Персике потому, что семейный умник, Бальдур, который осенью пойдет в гимназию, а если папаша успешно задействует свои связи, даже в «наполу»[6], – словом, горланили потому, что Бальдур обнаружил в «Фёлькишер беобахтер» фотографию. На фотографии – фюрер и рейхсмаршал Геринг, а внизу подпись: «При получении известия о капитуляции Франции». Геринг на снимке улыбается во всю свою жирную физиономию, а фюрер от радости хлопает себя по ляжкам.
Персике тоже радовались и улыбались, как парочка на фото, пока Бальдур, светлая голова, не спросил:
– А что, вы не замечаете на этой фотографии ничего особенного?
Все выжидательно глядят на него, они настолько убеждены в умственном превосходстве этого шестнадцатилетнего юнца, что никто даже гадать не смеет.
– Ну! – говорит Бальдур. – Подумайте хорошенько! Снимок-то сделан фоторепортером. Он что же, рядышком стоял, когда пришло известие о капитуляции? Ведь его наверняка сообщили по телефону, или с курьером прислали, или даже передали через какого-нибудь французского генерала, а на снимке-то ничего такого не видно. Просто стоят двое в саду и радуются…
Родители, братья и сестра по-прежнему молча таращатся на Бальдура. От умственного напряжения словно бы поглупели. Старик Персике тяпнул бы еще рюмашку, но не смеет, пока Бальдур держит речь. Он уже убедился на опыте, что Бальдур бывает очень неприятным, когда его политические выступления слушают недостаточно внимательно.
Между тем сынок продолжает:
– Значит, фотография постановочная, снимали вовсе не при получении известия о капитуляции, а несколько часов спустя или, может, вообще на другой день. А теперь посмотрите, как радуется фюрер, даже по ляжкам себя хлопает от радости! По-вашему, такой великий человек, как фюрер, станет и на следующий день так радоваться вчерашней новости? Нет уж, он давно думает об Англии и о том, как нам приложить томми. А этот снимок – чистой воды комедия, от съемки до хлопанья по ляжкам. Дураков морочат!
- Полвека без Ивлина Во - Ивлин Во - Прочее
- Изумрудный Город Страны Оз - Лаймен Фрэнк Баум - Зарубежные детские книги / Прочее
- «…Мир на почетных условиях»: Переписка В.Ф. Маркова (1920-2013) с М.В. Вишняком (1954-1959) - Владимир Марков - Прочее
- Сатана-18 - Александр Алим Богданов - Боевик / Политический детектив / Прочее
- Тайна Спящей Охотницы - Сергей Анатольевич Смирнов - Прочее
- Говорящий свёрток – история продолжается - Дмитрий Михайлович Чудаков - Детская проза / Прочее / Фэнтези
- Страшная сказка. Рассказ фантазия - Амшер Диен - Прочее / Детская фантастика / Прочий юмор
- Энтони: Дорога к дракону - Артем Хорев - Прочие приключения / Прочее / Русское фэнтези
- Все сказки Гауфа - Вильгельм Гауф - Прочее
- Дневник эфемерной жизни (Кагэро никки) - Митицуна-но хаха - Прочее