Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все – от шестидесятилетнего Кузина до Яшки, который нанизывает крендели на мочало за два рубля от покрова до пасхи,[2] – все говорят о хозяине с чувством, почти близким к хвастовству: вот-де какой человек Василий Семенов, найди-ка другого такого же! Он развратник, у него три любовницы, двух он сам мучает, а третья – его бьет. Он – жаден, харчи дает скверные, только по праздникам щи с солониной, а в будни – требуха; в среду и пятницу – горох да просяная каша с конопляным маслом. А работы требует семь мешков каждый день, – в тесте это сорок девять пудов, и на обработку мешка уходит два с половиной часа.
– Удивительно говорите вы о нем, – сказал я.
Пекарь, сверкая белками умных глаз, спросил:
– Чего – удивительно?
– Словно хвалитесь…
– Есть чем хвалиться! Ты раскуси: был он простой рабочий человечишко, а теперь перед ним квартальный шапку ломит! Он вон грамоты вовсе не знает – кроме счета – а держит дело на сорок человек – все в уме!
Кузин, благочестиво вздохнув, подтвердил:
– Разума дал ему Христос достаточно.
А Пашка, разгораясь, кричит:
– Крендельная, хлебопекарня, булочная, сушечная – оборотись-ка с этим без записи! Одного кренделя мордве да татарам в уезды за зиму он продает боле пяти тысяч пуд, да семеро разносчиков в городе обязаны им каждый день продать по два пуда кренделей и сушек первого сорта – видал?
Воодушевление пекаря было непонятно мне и раздражало меня – я уже имел достаточно оснований думать и говорить о хозяевах иначе.
А старый Кузин, прикрыв вороватый глаз седой бровью, как будто дразнит:
– Это, братец ты мой, не прост человек!
– Видно – не прост, коли вы сами говорите, что он хозяина отравил…
Пекарь, нахмуря черные брови, неохотно проговорил:
– Свидетелей этому нет. Бывает, что со зла да по зависти про человека говорят – убил, отравил, ограбил, – не любят, когда нашему брату удача приходит…
– Какой же он тебе брат?
Цыган не ответил, а Кузин, взглянув в угол, сердито сказал мальчикам:
– Дьяволята, – вам бы освободить образ-то божий от грязи! Экая татарва…
Все остальные молчат, точно их нет на земле…
Когда наступала моя очередь укладывать крендели, – стоя у стола я рассказывал ребятам все, что знал и что – на мой взгляд – они тоже должны были знать. Чтобы заглушить ворчливый шум работы, нужно было говорить громко, а когда меня слушали хорошо, я, увлекаясь, повышал голос и, будучи застигнут хозяином в такой момент «подъема духа», получил от него прозвище и наказание.
Он бесшумно явился за спиною у меня в каменной арке, отделявшей мастерскую от хлебопекарни; пол хлебопекарни был на три ступеньки выше пола нашей мастерской, – хозяин встал в арке, точно в раме, сложив руки на животе, крутя пальцами, одетый – как всегда – в длинную рубаху, завязанную тесьмой на жирной шее, тяжелый и неуклюжий, точно куль муки.
Стоял и с высоты смотрел на всех разными глазами, причем зеленый зрачок, правильно круглый, играл и сокращался, точно у кота, а серый – овальный – смотрел неподвижно и тускло, как у мертвого.
Я продолжал говорить до поры, пока не заметил, что все звуки в мастерской стали тише, хотя работа пошла быстрей, и в то же время за плечом у меня раздался насмешливый голос:
– Про што грохаешь, Грохало?
Я обернулся и сконфуженно замолчал, а он прошел мимо меня, смерив фигуру мою острым взглядом зеленого глаза, и спросил пекаря:
– Как работает?
Павел одобрил:
– Ничего! Здоров…
Не торопясь, точно мяч, хозяин перекатился наискось мастерской и, поднявшись на ступени к двери в сени, сказал Цыгану лениво, тихо:
– Поставь его тесто набивать – без смены неделю…
И скрылся за дверью, впустив в мастерскую белое облако холода.
– Здо-орово! – протянул Ванок Уланов, хилый, колченогий парень с наглым лицом, поразительно бесстыдный в словах и движениях.
Кто-то насмешливо свистнул, – пекарь окинул всех сердитым взглядом:
– Шевели руками! – и матерно выругался.
С пола из угла, где сидели мальчики, раздался сердитый, укоряющий голос Яшки:
– Сто з вы, челти, – с клаю стола котолые? Толканули бы человека, когда видите – хозяин идет…
– Да-а, – сипло протянул его брат Артем, парень лет шестнадцати, взъерошенный, точно петух после драки, – это не шуточка – неделю без смены тесто набивать, – косточки-то взноют!
С краю стола сидел старик Кузин и солдат Милов, добродушный мужик, зараженный сифилисом; Кузин, спрятав глаз, промолчал, а солдат виновато проговорил:
– Не догадался я…
Пекарь, ухмыляясь до ушей, сказал:
– Теперь имя тебе – Грохало!
Человека три неохотно засмеялись, и наступило неловкое, тягостное молчание. На меня старались не смотреть.
– А Яшка всегда первый правду чует, – неожиданно воскликнул густым басом Осип Шатунов, кособокий мужик с калмыцким лицом и невидными глазами. – Не жилец он на земле, Яшка этот.
– Посол к чолту! – крикнул мальчик звонко и весело.
– Язык ему надо отрезать, – предложил Кузин; Артем сердито крикнул ему:
– Тебе, ябеда, надо язык с корнем выдрать!
– Цыц! – раздалось от печки.
Артем встал и не торопясь пошел в сени, – маленький брат строго говорит:
– Куда посол босиком, чолт? Надень ополки, – плостудисса – подохнес!
Все, видимо, привыкли к этим замечаниям, все молчат. Артем смотрит на брата ласково разбегающимися глазами и – надевает опорки, подмигивая ему.
Мне грустно, чувство одиночества и отчужденности от этих людей скипается в груди тяжким комом. В грязные окна бьется вьюга – холодно на улице! Я уже видал таких людей, как эти, и немного понимаю их, – знаю я, что почти каждый переживает мучительный и неизбежный перелом души: родилась она и тихо выросла в деревне, а теперь город сотнями маленьких молоточков ковал на свой лад эту мягкую, податливую душу, расширяя и суживая ее.
Особенно ясно чувствовалась жестокая и безжалостная работа города, когда безглагольные люди начинали петь свои деревенские песни, влагая в их слова и звуки немотные недоумения и боли свои.
Разнесча-астная девица-а,[3]
– неожиданно запевал Уланов высоким, почти женским голосом, – тотчас же кто-нибудь как бы невольно продолжал:
Выступала ночью в поле…
Медленно пропетое слово «поле» будило еще двоих-троих; наклонив головы пониже, спрятав лица, они вспоминали:
В поле светел месяц светит,В поле веет тихий ветерок…
Раньше, чем они допоют последнюю строчку, Ванок рыдающим звуком продолжает:
Разнесчастная девица-а…
Дружней и громче разыгрывается песня:
Ветру речи говорила:– Ветер тихий, друг сердечный,Вынь ты сердце-душу из меня!
Поют, и – в мастерской как будто веет свежий ветер широкого поля; думается о чем-то хорошем, что делает людей ласковее и краше душою. И вдруг кто-нибудь, точно устыдясь печали ласковых слов, пробормочет:
– Ага, шкуреха, заплакала…
Покраснев от напряжения, Уланов еще выше и грустней зачинает:
Разнесчастная девица-а…
Задушевные голоса поют убийственно тоскливо:
Ветер жалостно просила:– Отнеси ты мое сердцеВо дремучие, во темные леса!..
– А сама, небойсь, – и песню разрывают похабные, грязно догадливые слова. В запахи поля вторгается гнилой запах темного подвала, тесного двора.
– Э-эх, мать честная! – вздохнет кто-нибудь.
Ванок и лучшие голоса все более напрягаются, как бы желая погасить синие огни гниения, чадные слова, а люди все больше стыдятся повести о любовной тоске, – они знают, что любовь в городе продается по цене от гривенника, они покупают ее, болеют и гниют от нее, – у них уже твердо сложилось иное отношение к ней.
Разнесчастная девица!Эх, никто меня не любит…
– Не кобенься, – полюбят хоть десятеро…
Ты зарой-ка мое сердцеПод коренья, под осенние листы.
– Им бы, подлым, все замуж, да мужику на шею…
– Само собой…
Хорошие песни Уланов поет, крепко зажмурив глаза, и в эти минуты его бесстыдное, измятое, старческое лицо покрывается какими-то милыми морщинками, светит застенчивой улыбкой.
Но циничные выкрики все чаще брызгают на песню, точно грязь улицы на праздничное платье, и Ванок чувствует себя побежденным. Вот он открыл мутные глаза, наглая улыбка кривит изношенные щеки, что-то злое дрожит на тонких губах. Ему необходимо сохранить за собою славу хорошего запевалы, – этой славой он – лентяй, человек не любимый товарищами – держится в мастерской.
Встряхнув угловатой головою в рыжих, редких волосах, он взвизгивает:
Ка-ак на улице Проломной[4]Да – там лежит студент огромный…
Со свистом, воем, с каким-то особенным сладостным цинизмом, как будто испытывая мстительное наслаждение петь гнусные слова, – вся мастерская дружно гремит:
- Обычная история - Ника Лемад - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Дело Артамоновых - Максим Горький - Русская классическая проза
- Макар Чудра и многое другое… - Максим Горький - Русская классическая проза
- Левый берег - Варлам Шаламов - Русская классическая проза
- Ошибка - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Белоснежка и медведь-убийца - Дмитрий Валентинович Агалаков - Детектив / Мистика / Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза