Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За частушки эти всю группу публично казнили в комитете комсомола и на профсоюзном собрании, поминая через слово Ее Величество Медицинскую Этику. Но все как-то обошлось и замялось, потому что цитирование некоторых особо пикантных строк вызывало у профессионалов, будь они хоть трижды партийные, комсомольские или профсоюзные деятели, условно-рефлекторные смеховые спазмы.
Вечер шел своим чередом, и вслед за подуставшим распаренным Славкой на сцену под белы рученьки вывели хмельную уже после пары рюмок и раскрасневшуюся донью Инес. А за нею с почтением несли ее гитару, норовистую и фигуристую маленькую испаночку с исчирканной декой, покорявшуюся лишь одной хозяйке. Так по-особому она была настроена, в лад с ломко-мелодичным голосом Инны.
Инна вела себя странно, непривычно. Вся в себе была Инна, не похожа на себя в юности. И разговаривала она то ли с собой, то ли со своей гитаркой – рабыней, подружкой, утешительницей, ангелицей-хранительницей. Инна отодвинула стоявший на сцене стул вбок и чуть в глубину, в сень огромной искусственной пальмы, уселась там и погладила лаковый гитаркин бок.
– Ты моя девочка, – себе под нос ласково сказала она. – Мы с тобой как-то даже не всех здесь узнали. И Вадика нет. Кому мы будем петь? Мы Никите будем петь. Вдруг он нас услышит.
Инну всегда по неведомому следу находили какие-то особые, никому не известные песенки, они тихими мышками селились в ее гитарке и не пускали туда разную перхотную дребедень на вечное поселение. Разве что в гости.
Инна завела тихонько то, что пела Никите маленькому:
Уж ты бабушка Улита,
Ты впусти котов в калитку,
Под березой там кровать,
На ней сладко почивать,—
запела Инна и прикрыла глаза, а пальцы привычно перебирали струны, немного рассеянные сегодня.
Та кроватка нова-нова,
А подушечка пухова.
Ветер листья шевелит,
Мой Никита сладко спит.
Спи, малютка, почивай,
Карих глаз не открывай.
Мелодия была простая и мягкая-мягкая – детская постелька, а не мелодия. И пьяненькое вдохновение, хвастовство, и глуповатый кураж, и петушиный задор улеглись вдруг за банкетным столом, будто осыпалось сусальное золото, легло под ноги невесомыми тончайшими чешуйками, и жалко золотишка стало – сил нет. Слушали Инну напряженно и со смущением, но любили ее по-прежнему, пусть и двадцать пять лет уже прошло и она уже не та донья Инес с высоким пластмассовым гребнем под черепаху, а больше похожа на обманувшуюся в любви русалку.
Инна пела негромко, но голос был такой особый, звучный, проникающий, хотя и стал ниже с годами и бедами:
Коты-котики идут,
Они Никиту стерегут,
На него со всех сторон
Нагоняют сладкий сон [6] .
– Вот такая песенка, – сказала Инна как бы сама себе. – А еще есть песня про лягушек. Ее почему-то тоже никто не знает. Никто на свете. Такая уж она заповедная. Можно попробовать спеть, если получится. Вот такая:
У леса на опушке,
Посреди лужайки,
Три старые лягушки
Бренчат на балалайке…
– Нет, не хочу, – прикрыла вдруг Инна струны ладонью, – вы еще квакать станете. А чего хочу, сама не знаю.
– «Марусю»! – потребовал из-за стола Димка Гуров, бывший троечник и брехун, а ныне уважаемый человек и чуть ли не завотделением в «бехтеревке», но Инна помотала головой, рассыпая волосы.
– «Через тумбу!» – выдвинула уж совсем неоригинальную идею Иннина подружка студенческих времен и соседка по комнате в общежитии Галя, до сих пор прозябавшая на «скорой» и сама похожая на широкий, тряский, дебелый автомобиль, увешанный к тому же какими-то плетеными амулетами с бусинками.
– Ну тебя, Галка, – отмахнулась Инна.
– Инесса, – вдохновился Славка, – а давай на пару нашу: «Я в весеннем лесу-у из горла пил „Хирсу-у“…»
– Лучше утопиться, – хрипловато откликнулась Инна и задумалась, высоко подняв подбородок, и стала очень красивой в своем кургузом голубеньком свитерочке и отстиранных по случаю торжества джинсиках. Такой был у нее, пьющей санитарки, парадный наряд.
А Вадим, запоздавший на торжество после встречи с родителями, оставаясь незамеченным, с палубы наблюдал за Инной в квадратное окошко банкетного зала, и будто молодость возвращалась, и прошлые ошибки представали во всей своей красе. Такие ошибки! Глупейшие. Какой она была верной и самоотверженной, а казалась перелетным парашютиком одуванчика, милым, но досадным, когда задержится на рукаве, и вы предстанете в чужих глазах человеком не совсем опрятным. И он тогда, молодой дурак, лицемер и карьерист, винил ее в своих неудобствах и неприятностях. Ему, дураку, казалось, что жизнь его – как это стало теперь понятно, дурацкая тогда и никчемная – пошла под откос, а донья Инес, сама звезда и светлая песня, представлялась бездарной дурищей, маялась своей бездарностью и его заставляла.
Где теперь ее задорный гребень? Потерян, сломан, позабыт. Она и зимой ходила без головного убора, даже под снегом. И снег скапливался вокруг коричневых пластмассовых завитушек маленьким сугробиком, и волосы у нее зимой часто были мокрыми, и ресницы тоже. Трава травой, подмерзшая, но свежая, выходила она из-под талого снега. Умна ли она была? А как трава.
Снег? Какой там снег. Ручейки седины в потускневших, но все еще густых темно-льняных волосах.
Вадим вошел, наконец, в зал, и его приветствовали, и жали руки, и хлопали по плечам, и целовали куда ни попадя, и наливали всего сразу. А он смотрел на Инну, в ее глаза, потерявшие блеск, на ее обиженные жизнью губы, на нездоровый спиртовой румянец и чуть припухшие веки и был почти счастлив.
И она тоже заметила его со сцены, потому что ждала, а, не дождавшись, была не в ударе, до того не в ударе, что хотела уже петь «Сову», а с тем и напиться по-настоящему, и пошло оно все… Но он явился, вообще-то, совсем не нужный. И что вдруг вспомнился и пожелался, словно яркий шелковый платочек, когда-то бывший мечтой и счастливой обновой? И она воспрянула, разулыбалась, а потом погрустнела, за туманом лет не разглядев в нем, как ни силилась, двадцатилетнего мальчишку с вольной вороной челкой, челкой совершенно пленительной.
Инна тронула струны и запела то, что само захотело спеться:
Садик мой веселый,
Где ж твои цветы?
Под дождем осенним
Изменился ты!
Ветер злой, холодный
Листья оборвал,
По дорожкам грязным
Все их разбросал.
Ее вновь слушали смущенно, тихо и с нарастающим внутренним протестом. Нет, все-то донья Инес делала сегодня поперек. Разве можно петь такие песни на веселой вечеринке? К чему это? Все невпопад у нашей Инны. Нельзя об осени на пятом-то десятке. Надо о весне и о лете. Говорят, она сильно пьет.
«Говорят, она сильно пьет», – прошептал кто-то рядом с Вадимом. Возможно и даже весьма похоже. Но песня все равно заворожила:
Под дождем и ветром
В темноте ночей
Стонешь ты, качаясь,
Слезы льешь с ветвей.
Голос Инны не становился громче, но, казалось, набирал силы, становился насыщеннее и проникновеннее. Ласковая стихия, а не голос:
Как тебя утешить,
Что тебе сказать?
Жди – весна вернется,
Зацветешь опять! [7]
Последние строчки прозвучали насмешкой, а ведь раньше она никогда не насмехалась, простушка. Она отставила гитару, тяжеловато спустилась со сцены, бросила ему: «Привет, Вадик!» – и крикнула Славке:
– Давай твои частушки, Славка, и про «Хирсу» давай! Но сначала мне налей вон из той большой бутылки. Я поднимаю тост… Просто тост, не знаю за что. Я никогда не говорила тостов.
И веселье понеслось. Инна пила, хохотала, дурачилась, подпевала Славке с вовсе уж пьяной невнятностью, и всем казалось это уместным и приятным и не цепляло за душу, не скребло по сердцу. А Вадим, не попав в настроение, разочарованный, тихо вышел на палубу из банкетного зала. Снаружи было уже темно, стены спящего стадиона высоко нависали над корабликом-рестораном, похолодало почти до заморозка, ветер обдувал редкие высокие звезды. «Корюшку» слегка покачивало на черной воде и, казалось, несло куда-то, сорвав с якорей-поплавков.
К трапу мягко подрулило иностранное авто из дорогих, этакая космическая лодка, остановилось под фонарем, почти бесшумно хлопнула дверца, и трап заскрипел под чьими-то шагами.
* * *Трап заскрипел под чьими-то шагами, тяжелыми и уверенными шагами хозяина жизни, и на борт взошел отлично одетый господин, плотный, широкий. Белый шелковый шарф светился в темноте меж лацканами черного пальто. Над шарфом в свете ресторанных окон и гирлянд ясно различима была тщательно стриженная бородка. Усы тоже имели место, а под ними еле слышно причмокивали и чуть брезгливо кривились пухлые губы. Нос напоминал вычурный тяжелый набалдашник богатой трости. Глаза, маленькие, черные и зоркие, выражения не имели. А лоб сливался с просторной, как пляжи в Солнечном, лысиной.
Вадим, оставаясь незамеченным в тени какого-то хозяйственного выступа, имел полную возможность наблюдать за таинственным господином, вызвавшим у него без всяких на то причин крайнюю неприязнь. Вадима раздражало то, что он никак не мог узнать этого типа. А ведь собирались-то здесь сегодня исключительно его однокурсники, «Корюшку» сняли до полуночи. Возможно, барин заблудился, но, скорее всего, это все же один из наших. Что за индюк?
- Смотритель - Дмитрий Вересов - Русская современная проза
- Ветер перемен - Олег Рой - Русская современная проза
- Девушка со шрамом. История неправильного человека - Анна Бергстрем - Русская современная проза
- Поцелуй ангела (сборник) - Анна Эккель - Русская современная проза
- Матильда - Виктор Мануйлов - Русская современная проза
- Транскрипт - Анна Мазурова - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Солнечный зайчик - Дмитрий Леонов - Русская современная проза
- Юмористические рассказы. Часть вторая - Геннадий Мещеряков - Русская современная проза