Рейтинговые книги
Читем онлайн Записки последнего сценариста - Анатолий Гребнев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 14 15 16 17 18 19 20 21 22 ... 97

Стихи в "Огоньке" были, конечно же, замечены. Появилась - ходила в устной передаче - чья-то злая эпиграмма со строкою в эпиграфе из самого Сельвинского: "И всех учителей моих от Пушкина до Пастернака" - из того нашумевшего стихотворения "России", написанного в войну. Эпиграмма такая:

Всё позади - и слава, и опала,

Остались зависть и тупая злость.

Когда толпа Учителя распяла,

Явились вы, чтоб вбить свой первый гвоздь.

Неужели тут и впрямь зависть - самое простое и понятное из человеческих чувств, гадали мы в те дни. Или все-таки тщеславие, столь всем нам знакомое, и тогда оно не так безобидно, как кажется. "Пока не требует поэта..." - тут все правильно у Пушкина: "всех ничтожней он". А когда потребует? "Душа поэта встрепенется, как пробудившийся орел". Так ли это? Встрепенется ли? Не погибла?

Все это еще предисловие. Сюжет впереди.

...Году в 1961-м в Переделкине, в Доме творчества, мы с моим другом Михаилом Львовским стояли однажды у телефонной будки, в то время единственной, кажется, на весь поселок, и вдруг услышали: "Ну что, голубчики?", обращенное сразу к обоим. Обернулись и увидели Сельвинского.

- Ну что, голубчики? Вижу вас здесь уже не первый раз! Нет, чтоб зайти проведать старика. А я ведь тут болел...

Мы стали что-то лепетать в ответ. Миша Львовский тоже ведь когда-то был у Сельвинского в семинаре. Неблагодарные ученики. Разумеется, обещали зайти, благо дача рядом. И зашли, как обещали, в тот же день.

Мастер наш был так же вальяжен и значителен, и мало изменился с возрастом, и полон планов, и, конечно, читал нам свои стихи - на этот раз сцену из очередной трагедии. Так мы мило сидели у него наверху, и вдруг мой Миша Львовский, черт его дернул, возьми и скажи:

- Илья Львович, тут среди ваших учеников самые разные толки по поводу этих ваших стихов в "Огоньке". Как бы вы сами их объяснили?

Напрасно я наступал ему на ногу - он взял и сказал все это, и мне уже чудился сердечный приступ у нашего мастера, недавно перенесшего инфаркт. Что за хамство - прийти к человеку в дом и донимать его такими речами. Могли бы в конце концов и не приходить.

Но мастер хвататься за сердце не стал. Он окинул нас обоих проницательным взглядом и изрек:

- Ну, ребята! Миша, Толя! Но вы-то неглупые люди - неужели не поняли?

- Не поняли,- тупо признался Миша.

- Ну какая там первая строчка в этих стихах? "Отцы, не раздражайте ваших чад!" Неужели не ясен смысл?

- Нет,- упрямился Миша.

- Ну, знаете ли! А дальше? Вспомните! "К чему былая щедрая растрата душевного огня, что был высок и чист..."

- "Когда теперь для славы Герострата вы Родину подставили под свист!" - помнил наизусть Миша.

- Да, это там есть,- согласился Илья Львович.- Но без этого не напечатать было первых двух строк, а в них-то все и дело. "Душевного огня, что был высок и чист"! "Высок и чист" - кто бы еще осмелился сказать такое о Пастернаке, вы вспомните, какие это были дни!

Мы сконфуженно молчали. Он смотрел на нас, ожидая ответа, и, поняв, что не убедил, перешел в наступление:

- Не думайте, он был не так прост! Это был на самом деле очень хитрый человек, себе на уме. Он только казался наивным. Такая удобная позиция. Он говорил: человек бывает самим собой только в уборной - это его слова!..

И дальше развивал эту тему, и это уже перестало быть интересным; можно было только гадать, в самом ли деле думает он так, как говорит. И я вдруг заподозрил его в... искренности. Я вспомнил, как в те далекие годы студенчества мы сидели у него дома вдвоем - такая была оказана мне честь,и он рассуждал на разные темы, иногда в самом вольнолюбивом духе, рискованно называя вещи своими именами. Затем он напутствовал меня советом: надо непременно иметь друга умнее тебя. Вот мне, сказал он, повезло, у меня есть такой друг и наставник, и он назвал литературного критика, ну, может быть, самого одиозного в смысле продажности, самого реакционного, хуже не было. Я не показал удивления, но подумал тогда: как это все уживается в нем. Все уживалось.

Вот и сейчас: он говорил и правду, и ложь вперемежку, одно перетекало в другое. Он был вперемежку честен и лукав, он служил своему времени и боялся его, и любил, и только в одном он не был двойствен - в этом постоянном самоутверждении, в этом суетливом величии, без которого не мог жить. Поистине -тщеславие небезобидно, оно толкает на поступки. В желании славы можно дойти и до стихов "Отцы, не раздражайте ваших чад". Строчки этой, кстати, мы с Львовским так и не поняли...

Сейчас, бывая в Переделкине, я каждый раз прохожу мимо зеленого коттеджа, с косой крытой лестницей снаружи, ведущей на второй этаж. Это совсем рядом с Домом творчества, за общей каменной оградой. Вон там, наверху, сидел за столом Сельвинский, и мы с Мишей Львовским напротив стола, в плетеных креслах... Кто там сейчас? Дача свежевыкрашена, иномарка у крыльца, сонный охранник в камуфляже - нетрудно представить себе новых владельцев. В нынешнем Переделкине их уже немало...

Я еще застал этих людей

Я их еще застал. Осколки старой культуры, ее рудименты, остаточные явления, каким-то образом еще сохранившиеся, в допотопных сюртуках или москвошвеевских тройках, знавшие что-то такое, чего уже никогда не узнаем мы,- они передвигались по этой новой жизни опасливой, испытующей походкой и, что странно, оставались самими собой, когда все другие давно уже сменили кожу. Профессор Радциг, читавший нам в Литинституте античную литературу, казался пришедшим из совсем уже далекого времени. Их было два брата, легендарные Радциги: Николай Иванович, читавший историю, и Сергей Иванович, как уже сказано,- античность. Я помню его старенького, с обязательной профессорской бородкой клинышком, с книгой в руке: он читает нам вслух из "Илиады", прощание Гектора и Андромахи, и мы уже знаем от старшекурсников, что в этом месте Сергей Иванович не может сдержать слез. Так оно и есть.

А однажды Сергей Иванович вошел в профессорскую после лекции крайней расстроенным, с перекошенным лицом, как говорили очевидцы, и на вопрос: "Что с вами, Сергей Иванович, голубчик?" - ответил, всхлипнув: студент такой-то (молва называла имя Владика Бахнова) не знает, кто такой Еврипид!

В огромной захламленной квартире на Арбате, дом 4, как сейчас помню, мы сдавали древнерусскую литературу профессору Шамбинаго. А в какой-то московской школе, в чердачном помещении, обитал после войны профессор Томашевский Борис Викторович, и мы ходили к нему туда с Юрой Трифоновым сдавать теорию литературы по его учебнику, и оба слегка мандражировали, потому что не успели дочитать. Оба профессора были на удивление снисходительны; они скорее всего не верили, что мы вообще что-то знаем, и старались этого не обнаружить, дабы не смущать себя и нас. Сергей Константинович Шамбинаго, древний, как сам его предмет, в старом сюртуке и съехавшем набок черном галстуке под мятым воротничком, спросил, знаю ли я, с кем состоял в переписке Иван Грозный, и услышав, что с Курбским, обрадовался, закивал. "Давай,- сказал он,- голуба моя, твою зачетку" - и расписался в ней крупно. "С Богом!" - молвил он, провожая меня до порога.

Профессор Томашевский был более педантичен и все-таки заставил нас с Юрой отвечать, хоть и недолго. И, кажется, даже удивился, что мы что-то вообще в жизни прочли.

Много лет спустя, открыв Булгакова, я узнал в профессоре Преображенском наших старых учителей, это были они, и где-то рядом с ними гуляли Шариковы, и какое-то глухое отчаяние почудилось мне в том, как они общались с нами, молодыми, уже и не рассчитывая встретить ничего, кроме невежества.

Все это были люди со странностями. Профессор Локс, преподававший нам западную литературу (это уже в ГИТИСе, куда я со временем перешел), имел обыкновение держать перед собой открытую книгу, перелистывая страницу за страницей, как если бы он нам ее и читал. Однажды кто-то из ребят все-таки подсмотрел: книга оказалась совсем другая, что-то вроде Мельникова-Печерского, читал же он нам в тот раз Хемингуэя. Был он еще знаменит тем, что не вступал ни в какие контакты со студентами - отчитал и ушел, а на экзаменах не ставил двоек, чтобы к нему не приходили на пересдачу, так он однажды объяснил нашей деканше. Еще мы знали, что живет он отшельником, где-то в арбатских переулках, а где же еще; что в юности близко дружил с Пастернаком, и ему посвящены стихи. Любые попытки заговорить с ним наш профессор даже не пресекал - предотвращал. А лекции читал он, как я сейчас понимаю, замечательные.

Другой профессор, напротив, контактов со студентами не избегал, студенток же непременно целовал в щечку, и говорили, что его за это даже прорабатывали. Это был, конечно же, Дживелегов Алексей Карпович, барственный, маститый, говоривший на всех европейских языках, непревзойденный знаток средневекового театра. Ему не уступал в жизнелюбии Михаил Михайлович Морозов, тот самый мальчик Мика Морозов с картины Серова, выросший в знаменитого шекспироведа. Этот любил шутить. "Что за жизнь,например,- пять тысяч получаю, на три тыщи бутылки сдаю - и не хватает". Так примерно он с нами общался. О Шекспире знал, кажется, все. Рассказывал много, требовал мало: что с них взять. То есть с нас. Кто такой Фальстаф? Знаешь? Вот и молодец.

1 ... 14 15 16 17 18 19 20 21 22 ... 97
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Записки последнего сценариста - Анатолий Гребнев бесплатно.
Похожие на Записки последнего сценариста - Анатолий Гребнев книги

Оставить комментарий