Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девушка отводит глаза и смотрит в окно, и уже нет ветра, а есть громыханье трамвая и подарочный апельсин солнца в хрустале оконного льда. Через несколько дней Новый год и все будет по-новому. И, хотя когда они, эти дни, пройдут — будет жаль прошлого века, но сейчас чувствуешь: ты сделал, спел, воплотил и выстрадал все что мог, и эти дни будут бездумны и беспечны. Ты как белый лист, чистый, только с оттисками слов, начертанных на предыдущих листах. А может быть, эти несколько дней и есть самое лучшее время для грез, сновидений, мечтаний?
А по городу уже разъезжают Дед-Морозы в таксомоторах, и днем ты и твои друзья под звуки «Кумпарситы», возносящейся в насквозь пропетое небо последних дней тысячелетья, сфотографируетесь с Дедом на фоне еще не совсем расчищенной от баррикадных завалов, исковерканных автобусов, грузовиков и подорванной бронетехники, улицы обгорелого, порушенного квартала, улицы, уводящей к ликующему в лучах солнца, звенящему битым льдом океану…
42… И эта дрожащая, дышащая собой, кровавая плацента с белыми прожилками, эта аура, внутри которой — обхвативший свои колени, недвижно нежащийся в забвении себя кто-то безо всяких одежд, еле различимый в горячем красном тумане (не знаю, то — сам я, или ты, моя печаль и мое восхищение) — это любовь…
43… И в этот раз также все было кончено позднею осенью. Утром проснулся от позвякивания городской пыли о стекло. Долго сидел на кровати, глядя в клубящееся белое-белое небо И в комнате было бело и пусто и голо. И близкий дом уходил своей шершавой и безоконною гранью в заполнившее город своей белизной, небо, пересеченное проводом, и во всем была какая-то обессиленная и затаенная молодость… Но ни на крышах, ни внизу на улицах снега не было. Редкие прохожие, треплемые порывами холода, спешили, оскользаясь на оледенелых тротуарах.
Когда, встав босыми ногами на пол, подошел к окну и глянул вниз — всплыл в памяти сон, и, понимая, что все кончено бесповоротно (хотя прислушиваясь к ночному дождю — во что-то будто бы верилось), стоял, иззябая, и вновь видел этот сон о любви. О любви, как о трех кадрах неба: … отрок, что замер с ягненком на руках где-то в морозных предутренних тучах… Немо поющее — с прикрытыми веками — лицо старика (так путешественник, стоя под Сфинксом, видит подбородок и губы и ноздри — на фоне закатного неба, исхлестанного авиапетлями)… В солнечной и студеной синеве — серебряный лайнер. Далекий и неподвижный, как облака под ним, подобные снежной равнине, он преломился, не нарушив тишины неба, и пропал, опустившись под облачный слой. И взгляду в беспечальном просторе остаться уже было не на чем…
А начиналось все — как и раньше — в конце весны. Летал тополиный пух, и дни — то прохладно-равнодушные, то лениво-теплые, с минутными солнечными дождями под вечер — были проникнуты ощущением каникул. Наступающего Начала Каникул. Наскоро продав по дешевке всю полусотню книг, купил плэйер и каждый день подолгу слонялся по городу. Из кассет были всегда с собою «Небо и земля», «Аббатская дорога» и «Времена года». В один из первых дней лета шел по Тверской. Солнце светило в бледно-голубом небе, просвечивающем сквозь тонкие млечные облака. Близ подземного перехода (напротив «Интуриста»), на обочине сутолоки, испестренной неграми, красавицами, и нищенствующими калеками — остановился, восторженно-зачумленно озирая мир, преобразившийся мановением пальца, то есть его нажимом на клавишу «пуск». Попытался поймать медленно влекущуюся в воздухе пушинку, но она ускользнула, и еще раз ускользнула, и сама опустилась на раскрытую ладонь, явив предчувствие уже ниспосланного и неумолимо близящегося Дара. Невероятного, неизъяснимого, да вобщем-то и незаслуженного.
В июне часто болела голова, не так, как от спиртного или сигарет. Боль была звенящей утомительно-легкой. Как-то раз, загорая в стороне от пляжа (плэйер на море не брал, опасаясь, что могут украсть во время купания), подставив лицо солнцу, блуждающему в туманном небе, и прислушиваясь к молитве на латыни, доносящейся с авианосца (что зиждился в спокойных водах залива как город, серый-серый. Лишь истребители на палубе, да один из радаров, да матросские шеренги — были белыми.) — понял, что сутью этой головной боли является горячее, почти невыносимое ожидание счастья, которое, кажется, и стало счастьем непонятно когда. Слова Евангелия бесстрастно и гулко отдавались эхом в небе, и удалось даже уловить (переведя на русский): «… Истинно, истинно…». Потом молитва закончилась, было тихо, и, листая подобранный журнал, лежа на еле теплом песке на минуту задремал, и, когда открыл глаза и сел на песке — динамики разносили по округе звучание множества гитар, тамтамов, бонгов, и терпкий дальний голос пел что-то навроде «банделейро-банделайра», и голова кружилась, болела, болела…
Город был полон праздничными матросами и пилотами с авианосца. По субботам, сразу же после городских фейерверков, с авианосца в ночные облака проецировали рекламы сигарет, напитков, и допотопные кинокартины. Но после того как во время фейерверка, в водовороте толпы, озаренной призрачным светом комет, медуз, драконьих хвостов, кого-то с «корабля» в пьяной ссоре пырнули бутылочным горлом, и, на следующий день, ветреный, с моросью, один из белых самолетов поднялся в воздух, унося тело к берегам другого континента — брезентовые фургоны не застревали в песках ночного неба, и индейцы больше не скакали на приступ форта, пропавшего в расступившихся тучах, и никто уже не объяснялся у коновязи последней небесной заставы при отрешенном гуле отдаленной грозы…
Головная боль забывалась во время любви с подругой своей давней знакомой. И, осязая руками прохладное тепло ее груди, живота, бедер, слушал во тьме своей комнатухи гул города и неотрывно глядел в заоконный мрак, и, — шел по дну далеко отступившего пересыхающего моря, видного только узким, черно-синеющим своим горизонтом под ровною полосою заката, и ломкие раковины хрустели под башмаками, и поднимал из белой сыпучей пыли — древние, в известняке, драхмы, динары. Тяжелые и неровно-округлые, они едва помещались в ладони, и почти невозможно было разглядеть профили императоров, царей, фараонов… А вдали, по пустыне дна, проходила аборигенская семья в широкополых шляпах, в пончо, и женщина вела за руку ребенка, и слышался только тихий хруст раковин под — своими — ногами, и, нарастая издалека, мерно учащались стоны… И вдруг — море распахнулось, искрящееся, зелено-голубое. Оно было далеко внизу, качающееся, необъятное и живое. И в осиянных его пучинах резвился со Дней Творенья — Левиафан, в чьей серо-мерцающей спине позарастали наконечники гарпунов, а на плавниках развевались, догнивая, спутанные обрывки сетей, да парашютные стропы… И ликующий ветер едва не вырывал волосы с корнем, когда ты высунул голову в проем летательной конструкции…
Когда потом рассказывал ей все это, дыша в затылок (даже в кромешной темноте было видно насколько она белобрысая), и, после долгого молчания сонно произнес: «Что за деньги такие, море сухое, к чему индейцы эти?» — она вдруг встрепенулась, привстала — и — серьезно: «Ну, может, они тебя к себе возьмут, а?…».
Через некоторое время знакомства с ней, отметил, что почему-то, чтоб «пошляться», стал брать с собою лишь «Небо и землю». А когда она уехала погостить за город к тетке — вдруг образовалось неясного назначения Море Времени…
В один из его дней — стоял уже август — зашел в рюмочную, выпил, не закусывая, полстакана водки, вышел на улицу. Долетела песня со строительных лесов — загляделся на рабочих; как у них там, на верхотуре, на фоне летящего, такого предосеннего неба, спорилось дело. Смех и голоса, доносимые ветром, были радостны, отрывисты и гортанны. Потом листал книги на букинистических лотках, думая о двух незагорелых полосках на ее теле, думая о никелированном браслете, где на обратной стороне витиеватой гравировкой было означено ее имя и группа крови. Думая об осени… Сунув в уши микротелефоны, слонялся предвечерним городом и вышел к обрыву. Море волновалось. Было пустынно и свежо. Каждая волна — с береговой стороны — была серой, а с другой — западной — блекло-лимонной от заката. Мир был больше, чем есть. Он был прекрасен в ожидании своего свершения. И одинокий рыбак, ссутулившийся в черном каноэ на волнах — был апостолом еще не сошедшего вновь на землю…
Потом пошли затяжные дожди, и, что-то, верно, случилось, уж очень много было факельных шествий: люди шли хмурые, в чадящем дыме заливаемых ливнем факелов. Иногда округу оглашал удар выстрела, да вой сирены, изымающий душу. И все это, когда шел в наушниках по Тверскому, озирая шапки вороньих гнезд, озирая факелы в лужах, глядя в небо, кропившее влагой лицо, — напоминало почему-то какой-то то ли «ацетилен», то ли «плаценту».
Как-то сходил к подруге на Страстной — взял адрес тетки. Но в адресном столе того городка, до коего добирался несколько часов, сказали «такой улицы здесь не было. Никогда не было».
- Парфэт де Салиньи. Левис и Ирэн. Живой Будда. Нежности кладь - Поль Моран - Современная проза
- Ежевичное вино - Джоанн Харрис - Современная проза
- Что случилось с Гарольдом Смитом? - Бен Стайнер - Современная проза
- Нф-100: Четыре ветра. Книга первая - Леля Лепская - Современная проза
- Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи - Современная проза
- Географ глобус пропил - алексей Иванов - Современная проза
- Свете тихий - Владимир Курносенко - Современная проза
- Африканский ветер - Кристина Арноти - Современная проза
- Красная строка - Ярослав Астахов - Современная проза
- Собрание прозы в четырех томах - Довлатов Сергей Донатович - Современная проза