Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо, что он прихватил с собой сигареты, но спички у него вышли. Она быстро встала, открыла шкаф, доверху набитый всевозможными бутылками и коробками, вынула оттуда спички. Записала что-то на листке бумаги, который тоже лежал в шкафу, и только после этого протянула Андреасу коробок.
– Я обязана все записывать, – сказала она своим мягким голосом, – даже такие мелочи.
Они курили и смотрели на золотистые львовские сады позади особняков.
– Ты была оперной певицей? – спросил Андреас.
– Нет, – ответила она, – они меня так прозвали, потому что я училась музыке. Они считают, что каждый, кто учится музыке, обязательно поет.
– А ты не поешь?
– Пою, но я не училась пению, пою просто так…
– Чему же ты училась?
– Играть на рояле, – сказала она спокойно, – я хотела стать пианисткой.
Какое удивительное совпадение, думал Андреас, и я тоже хотел стать пианистом. От чудовищной боли сердце сжалось. Я тоже хотел стать пианистом, это была мечта моей жизни. И уже довольно прилично играл, совсем неплохо играл, но на Мне свинцовым грузом висела школа. Школа связывала меня по рукам и ногам. Сперва я должен был получить аттестат зрелости. Каждый человек в Германии обязан получить аттестат зрелости. Без аттестата зрелости ты круглый ноль. Словом, я должен был кончить школу, а когда я кончил школу, шел уже тысяча девятьсот тридцать девятый год, и меня заставили отбывать трудовую повинность, а когда истек срок повинности, началась война, и вот уже четыре с половиной года как я не подходил к роялю. Я хотел стать пианистом, мечтал об этом, как другие мечтают стать обер-штудиен директором. Всеми силами души я стремился стать пианистом, больше всего на свете любил рояль. Но из этого ничего не вышло. Сперва аттестат зрелости, потом трудовая повинность, а потом эти скоты затеяли войну… Боль сдавила ему горло, он никогда не чувствовал себя таким несчастным. Хорошо, что я страдаю, думал он, может быть, мне простится, что я сижу здесь, во львовском публичном доме, рядом с Примадонной, такса которой две с половиной сотни за ночь, не считая спичек и не считая рояля, за который надо заплатить особо шесть сотен. Может быть, мне простится это из-за боли, которая парализовала меня; парализовала в ту секунду, когда она произнесла эти слова: «пианистка» и «рояль». Невыносимая боль, будто горло жжет яд, будто он постепенно ползет вниз по пищеводу в желудок, разливается по всему телу. А ведь еще полчаса назад я был такой счастливый, потому что выпил бокал сотерна и вспомнил террасу ресторана в Ле Трепоре, где та девушка была совсем близко и где я мысленно играл на рояле, играл для той девушки. А теперь, в этом публичном доме, меня буквально сжигает боль, хотя я сижу рядом с прелестной полькой, такой прелестной, что весь героический немецкий вермахт мог бы мне позавидовать. Но я рад своим страданиям, рад боли, от которой я вот-вот упаду. Да, я счастлив, что страдаю, страдаю невыносимо. Надеюсь, мне за это многое простится, простится, что я не молюсь, не молюсь, не молюсь, не молюсь, не встал на колени и не простою на коленях все оставшиеся до моей смерти двенадцать часов. Но где я смог бы стоять на коленях? В мире нет такого угла, где я мог бы встать на колени. Разве что здесь. Попрошу Олину, чтобы она покараулила дверь: ведь Вилли все равно заплатит шестьсот марок за рояль и двести пятьдесят марок за красивую девицу, не считая спичек и бутылки вина, которую я возьму для Олины, чтобы она не соскучилась, пока я буду стоять на…
– Что с тобой? – спросила Олина. С тех пор как он крикнул «не надо», в ее мягком голосе слышалось удивление.
Он взглянул на нее; как приятно смотреть в глаза этой девушке. В ее серые, очень мягкие, печальные глаза. Надо ответить.
– Ничего, – сказал он и вдруг сам спросил, хотя ему стоило неимоверных усилий выдавить из себя эти несколько слов, – рот его был полон боли и яда, он спросил:
– Ты успела доучиться?
– Нет, – ответила она коротко.
Спрашивать дальше было жестоко. Девушка бросила сигарету в большую металлическую пепельницу, которую поставила на пол между двумя креслами и тоже спросила очень тихо и мягко:
– Хочешь, чтобы я тебе все рассказала?
– Да, – ответил он, не смея взглянуть ей в лицо, потому что ему было страшно встретить взгляд ее серых, таких спокойных глаз.
– Хорошо.
Но она так и не стала рассказывать – она смотрела в пол. А потом он почувствовал, что Олина подняла голову, и вдруг она спросила:
– Сколько тебе лет?
– В феврале исполнилось бы двадцать четыре, – тихо сказал он.
– В феврале исполнилось бы двадцать четыре. Исполнилось бы… Но не исполнится?
Он поглядел на нее с изумлением. Какой тонкий слух у этой девушки! И внезапно он понял, что все ей откроет, ей одной он все откроет. Она будет единственным человеком, который все узнает; узнает, что завтра он умрет; завтра рано утром, за несколько минут до шести или через несколько минут после шести…
– Нет, это я просто так сказал… Какой город, – спросил он неожиданно, – какой город находится в сорока километрах за Львовом по дороге… по дороге в Черновицы?
Ее изумление еще возросло.
– Стрый, – сказала она.
Стрый? Какое странное название, думал Андреас, очевидно, на карте я его не приметил. О боже, только бы не забыть помолиться за евреев в Стрые. Надо надеяться, в Стрые еще остались евреи. Стрый. Так вот что, оказывается, меня ждет. Я умру около города Стрый… даже до Станислава я не доберусь, даже до Коломыи, а уже о Черновицах и говорить нечего. Стрый! Вот как. А может, Стрый и вовсе не обозначен на карте, которую дал мне Вилли…
– В феврале тебе исполнится двадцать четыре, – сказала Олина. – Чудеса! И мне тоже.
Он посмотрел на нее. Она улыбалась.
– И мне тоже, – повторила она, – я родилась двенадцатого февраля тысяча девятьсот двадцатого года.
Они долго смотрели друг другу в глаза и никак не могли отвести взгляда, а потом Олина подвинулась к нему, но расстояние между креслами было чересчур велико, и она встала, подошла к Андреасу, протянула руки, чтобы обнять его, но он отклонился.
– Не надо, – сказал он тихо, – не надо, только не сердись, пожалуйста, потом… я тебе объясню… Я родился пятнадцатого февраля.
Она опять закурила, хорошо, что она не обиделась. Улыбнулась. Наверное, подумала: он нанял эту комнату на всю ночь и меня тоже. А теперь только шесть часов, даже нет шести…
– Ты ведь хотела мне рассказать, – напомнил Андреас.
– Да, – сказала она, – мы с тобой ровесники, это хорошо. Я старше тебя на три дня. Но я могла бы быть твоей сестрой. – Олина засмеялась. – А может, я все равно твоя сестра.
– Рассказывай, прошу тебя.
– Ладно, расскажу. Ладно. Я училась в Варшаве в консерватории. Ты ведь хотел знать, где я училась музыке? Не так ли?
– Да.
– Ты был в Варшаве?
– Нет.
– Хорошо. Ну вот. Варшава – большой, красивый город, и здание консерватории примерно такое же, как это. Только сад у нас был больше, куда больше. На переменах мы прогуливались по этому красивому большому саду и флиртовали. Я считалась очень способной. Училась по классу рояля. На вступительном экзамене я должна была исполнить совсем маленькую простую сонату Бетховена. Опасная штука! Простые маленькие вещицы можно очень легко «смазать» или сыграть слишком патетически. Маленькие вещицы исполнять чрезвычайно трудно. Это был Бетховен, понимаешь, Бетховен, но очень ранний, почти классицизм, еще почти как Гайдн. Очень коварная вещица для вступительного экзамена. Понятно?
– Да, – сказал Андреас, он почувствовал, что вот-вот заплачет.
– Ну ладно, я выдержала экзамен на «очень хорошо». И училась в консерватории до… Ну да… до того, как началась война. Ясно, до осени тридцать девятого, два года; в эти два года я много занималась и имела много поклонников. Я любила целоваться и флиртовать. Понимаешь? И я уже очень недурно играла Листа… и Чайковского тоже… Но Баха я так и не научилась играть как следует. Я еще только мечтала играть как следует Баха. Зато Шопена я тоже играла недурно. Ну вот. А потом началась война… О боже, за консерваторией был сад, такой чудесный сад, и там стояли скамейки и беседки; иногда в саду устраивались праздники: мы музицировали и танцевали… Один раз у нас был моцартовский праздник. Моцарта я уже играла прилично. Ну, а потом началась война!
Внезапно она оборвала свой рассказ. Андреас вопросительно посмотрел на нее, она ответила ему сердитым взглядом. Волосы над ее фрагонаровским лбом непокорно топорщились.
– Боже мой, – сказала она со злобой, – делай со мной то же, что делают другие. Нечего попусту болтать языком!
– Нет, – сказал Андреас, – рассказывай. Прошу тебя.
– За это тебе не заплатить никакими деньгами, – сказала она, нахмурив лоб.
– Почему? Я заплачу той же монетой, – возразил он. – Буду тебе рассказывать…
Но она молчала. Упершись взглядом в пол, она молчала. Он искоса взглянул на нее и подумал: а все же по ней заметно, что она шлюха. Из этого кукольного личика, из каждой его поры проглядывает чувственность. Нет, она не невинная пастушка, она очень даже развращенная пастушка. Как больно убедиться, что она все же шлюха. Розовые сны! Она вполне могла бы стоять где-нибудь на вокзале Монпарнас. И хорошо, что боль опять появилась. На некоторое время она совсем стихла. Приятно было слушать ее мягкий голос, когда она рассказывала о консерватории…
- Путник, придешь когда в Спа - Генрих Бёлль - Современная проза
- Мое грустное лицо - Генрих Бёлль - Современная проза
- Тот, кто следовал за мистером Рипли - Патриция Хайсмит - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Женщина из Пятого округа - Дуглас Кеннеди - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Летящий и спящий - Генрих Сапгир - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза