Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Моя судьба сложилась несколько иначе, чем ваша, — говорил Быков, положив руку на стол и немигающими серыми глазами глядя на комиссара полка Шаланова. — Я вырос в летной семье, с детских лет привык к авиационному быту, видел первых русских летчиков, когда они еще были молодыми людьми. Я знаю, как труден был их путь к победам. Но мы, советские летчики Отечественной войны, многим обязаны им, их самоотверженности, их любви к России, к авиации. Они были людьми долга и преданности делу. И новое поколение русских крылатых богатырей выросло на наших глазах, выросло за время войны. Советская Родина дала им возможность смолоду выявить летный талант. Вот возьмите Уленкова, — все обернулись и стали смотреть на Уленкова, а тот покраснел и низко наклонил коротко остриженную голову, — я его помню еще мальчиком, когда он пришел на московский аэродром, чтобы просить незабвенного Валерия Павловича Чкалова о помощи: Уленков мечтал стать летчиком. С тех пор много воды утекло. Мечта Уленкова сбылась. Когда он впервые прибыл в мой полк, незадолго до войны, я его по-прежнему считал мальчиком: с ним нельзя было ни о чем поговорить всерьез, вечно, бывало, смеется. А сейчас… сейчас я не ошибусь, если скажу, что у него много шансов стать со временем знаменитым летчиком, а ведь жизнь у него впереди, ему нет и двадцати лет…
Глава восемнадцатая
Уленков тяготился своей славой. Стоило только приехать в полк корреспонденту или фоторепортеру — сразу же начальство вызывало Уленкова в штаб, начинались бесконечные расспросы и разговоры, и застенчивому юноше в такие минуты приходилось очень много говорить и чуть не по десять раз подряд рассказывать о своей очередной схватке с фашистами. Однажды он просто спрятался от корреспондента, но Быков нашел его и сделал строгое внушение тут же при госте.
— Не я один герой, — хмуро сказал Уленков, — вон Зверев вчера два самолета сбил, а о нем не говорят ни слова.
— Чудак человек, — сердито ответил майор, — откуда у тебя этакая любовь к спорам? И о Звереве напишут, когда его время придет. И о тебе не потому только пишут, что ты — герой, но и потому, что других хотят сделать героями. Прочтут молодые летчики, как ты врагов в небе бьешь, и сами захотят отличиться.
Разглаживая пилотку, ни разу не взглянув на корреспондента, Уленков скучно и тягуче начинал рассказывать о последнем воздушном бое. Назавтра в газетах он читал статью о себе, — и, странно, рассказ был удивительно складен и интересен, и ему самому не верилось, что из его неумелого рассказа могла получиться такая занятная статья. И все-таки на следующий раз он снова старался избавиться от очередной беседы с корреспондентом.
Каково же было Уленкову узнать, что скоро в часть приедет художник, который будет специально для большой московской выставки писать его портрет!
— Я уж вас попрошу, Иван Петрович, — взмолился Уленков однажды после ужина, когда вместе с Быковым возвращался в свой домик, — заставьте его рисовать кого-нибудь другого. У меня характер нетерпеливый, самый что ни на есть истребительный, и мне на сеансах по пять часов никак не высидеть. Все нервы испорчу, ей-богу, а ведь мне чуть не каждый день приходится быть в небе…
Быков положил руку на плечо Уленкова и рассмеялся.
— Я человек безжалостный, — сказал он, — и уговаривать меня очень трудно. Как ты ко мне не латайся, а портрет твой мы все-таки соорудим.
Уленков больше не спорил: знал крутой характер майора, не любившего спорщиков, и понимал, что Быков на своем обязательно настоит, как с ним ни спорь и какие основательные возражения ни придумывай.
В это-то время и заметил Уленков бородатого человека в сером пальто, в шляпе. Уленков хотел было пройти мимо него, но незнакомец протянул ему руку и громко сказал:
— А я вас сразу узнал, товарищ Уленков. Ваше лицо по фотографии изучал — и вот не ошибся.
«Неужто это и есть художник?» — подумал Уленков и, пожимая руку, тихо спросил:
— Вы не рисовать ли меня приехали?
— Так точно, — шутливо ответил тот. — Художник Фока Степанович Гладышев. Прошу любить и жаловать. Нам с вами придется поработать вместе недельку.
— Недельки свободной у меня не найдется, — смущенно сказал Уленков. — Ведь я ежедневно в полете…
— И летайте, обязательно летайте! Я вас каждый день только на часик буду занимать, не более того. А в остальное время я и без вас смогу работать.
Невысокий, курносый художник показался Уленкову молодым, но когда Гладышев снял шляпу, летчик увидел седые пряди в его волосах.
— Старость, старость, — усмехнулся Гладышев. — Сами посудите — через два года буду праздновать свое пятидесятилетие.
На другое утро начались сеансы. Гладышев работал на аэродроме возле уленковской машины, и впервые летчика не тяготило это внимание. Он быстро привык к Гладышеву, и две вещи особенно радовали его: во-первых, Гладышев не требовал, чтобы Уленков изображал из себя статую и сидел неподвижно во время сеанса, и, во-вторых, сам Гладышев был неистощимым рассказчиком, — за несколько дней Уленков от него узнал много такого, о чем никогда прежде и не слышал.
На третий день работы Уленков уже узнал свое лицо на портрете. Ему казалось, что работа художника кончена, — и как-то жаль стало расставаться с этим улыбчивым, разговорчивым человеком. Но Гладышев объяснил Уленкову, что именно теперь-то и начинается главный труд, — многое придется переделывать, уточнять и перерисовывать заново. Уленков обрадовался, и снова проводили они дни на аэродроме, возле самолета. Когда летчик подымался в воздух, Гладышев долго провожал взглядом уходивший в высоту самолет, махал шляпой, кричал вслед, желая счастья и удачи в полете и предстоящем бою. И Уленкову, когда он шел на посадку и колеса самолета уже бежали по земле, было приятно среди подтянутых молодых фигур в летной форме видеть пожилого человека в шляпе и сером пальто.
Однажды после того, как Уленков вернулся на аэродром и доложил майору о двух сбитых им самолетах, Быков приказал Уленкову отдыхать целые сутки, и летчик отправился обедать вместе с художником. После обеда они разговорились.
— Удивительно, до чего за последние месяцы изменилось ваше лицо, по сравнению со старыми фотографиями, — сказал Гладышев. — На тех фотографиях у вас совсем детское и, простите, бесформенное лицо. А теперь, с этой морщинкой на переносице, с этим изменившимся, властным выражением глаз, вы стали другим, сразу как-то возмужали. И потому писать ваш портрет интереснее стало… Ведь мы, художники, должны завтрашнему дню оставить память о летчиках Отечественной войны. Если не выполним работы — не будет нам прощения от потомства.
— Может, погуляем теперь? — спросил Уленков.
— С превеликим удовольствием, — ответил Гладышев, застегивая пальто на все пуговицы. — А то как-то холодно сегодня, и мне хочется ходить, ходить, двигаться, чтобы согреться. Лихорадка иногда трясет, среднеазиатская, — захватил её еще в гражданскую войну — и вот с тех пор и маюсь…
— Вы на гражданской войне были? — спросил Уленков.
— С самого начала. Тогда и рисовать начал. Когда стояли в Самарканде, мы в полку спектакль ставили, а декорации рисовать было некому. Меня заставили. И что же? Нарисовал! С тех пор не выпускаю из рук кисти.
— Интересная у вас, видно, жизнь была, — задумчиво произнес Уленков.
— Что может быть интересней вашей? Комсомолец, двадцатилетний юноша, — а стал одним из известных летчиков фронта. И меня, знаете ли, пока я над портретом работаю, не один раз такая мысль мучила: вот сидим с вами на аэродроме, разговариваем, спорим, и вдруг приказ, — вы поднимаетесь в небо, идете в бой на подлого врага, рискуете ежесекундно жизнью, а я в это время, пока вы деретесь в небе, сижу на аэродроме, в тишине, вожусь со своим холстом в совершеннейшей безопасности.
— Вы рискуете жизнью не меньше меня. А в небо нельзя же вам в пятьдесят лет подниматься. В таком возрасте истребителем быть невозможно. Только тот, кто по-юношески верток, может сбивать в небе вражеские машины.
— Я это понимаю. И все-таки, когда вижу нашивки за ранения на вашей груди, меня невольно гложет одна мысль: «А что я сам для Родины сделал? Все ли, что мог? Пролил я за неё свою кровь? Смогу ли в схватке с врагом стать таким же бесстрашным, как вы?»
Они долго гуляли по взморью. Белые ночи кончились, дымка над заливом становилась темней, и на звездах был какой-то странный и синеватый отлив. Ноги вязли в прибрежной глине. Волны с гулом набегали на мол. Где-то на дальнем аэродроме пускали сигнальную ракету. Вспышки артиллерийских выстрелов прорезали на мгновение темное низкое небо.
— Опять по Ленинграду бьют из дальнобойных, — сказал Гладышев. — Зверство, какому нет названия! Слов не хватает, чтобы выразить ненависть к фашистам за их злодеяния. Ведь никакого военного эффекта их варварская стрельба не дает. Бьют по-злодейски, убивают детей, стариков, женщин, мирное население. Я видел недавно убитую во время обстрела старуху. Она лежала на панели. В скрюченных руках её была сумка с овощами, которые она, должно быть, только что сняла со своего огорода. И кровь текла по седым прядям волос… Ну, можно ли когда-нибудь простить или забыть? Сто лет буду жить, а не прощу, не забуду.
- «Неистовый Виссарион» без ретуши - Юрий Домбровский - Историческая проза
- Портрет Лукреции - О' - Историческая проза
- Романы Круглого Стола. Бретонский цикл - Полен Парис - Историческая проза / Мифы. Легенды. Эпос
- Хаджибей (Книга 1. Падение Хаджибея и Книга 2. Утро Одессы) - Юрий Трусов - Историческая проза
- Вскрытые вены Латинской Америки - Эдуардо Галеано - Историческая проза
- Суд над судьями. Книга 1 - Вячеслав Звягинцев - Историческая проза
- Тени над Гудзоном - Башевис-Зингер Исаак - Историческая проза
- Мгновенная смерть - Альваро Энриге - Историческая проза / Исторические приключения
- Игнорирование руководством СССР важнейших достижений военной науки. Разгром Красной армии - Яков Гольник - Историческая проза / О войне
- Государи Московские: Бремя власти. Симеон Гордый - Дмитрий Михайлович Балашов - Историческая проза / Исторические приключения