Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь в ее комнату закрыта, неяркая полоса света под дверью — это зажжен торшер, сидит в кресле под торшером, вяжет. Я меняю маршрут, иду на кухню, звякаю крышками кастрюль — никакого впечатления. Появляюсь в двери ее комнаты.
— А мы будем ужинать?
Пауза. Мелькают деревянные спицы. Голова опущена над вязанием, волосы свесились, закрыли лицо. Свет торшера на руках, мелькающих в глубине кресла.
— По-моему, мы ужинали. Ты, во всяком случае.
— Да? Странно. Очень странно. Я как-то не заметил. У меня совсем другое ощущение.
— Меня не интересуют твои ощущенческие дела. Ничто никогда тебя не волновало в жизни. Лишь бы поужинать еще раз.
Понятно. Не будем торопить события. Момент должен назреть сам. Я вновь иду на кухню. Удивительно вкусная вещь — оставшаяся от ужина холодная картошка, жаренная на свином сале, на постном масле, когда ешь вот так посреди кухни, держа сковородку в руке.
Мысль, хоть я кончил работать, некоторое время еще работает по инерции, и я бегаю в кабинет записать на клочке и вновь возвращаюсь на кухню. Надо бы здесь завести блокнот, ручку, карандаш. Впрочем, все это заводилось не раз и куда-то исчезало.
Поскольку момент для примирения не назрел, я ложусь у себя в кабинете. В семейной жизни не нужно ничего выяснять, ни в коем случае не надо переговаривать, кто, что и почему сказал: все это ведет к новой ссоре. Не надо ворошить жар, пусть сам остынет под пеплом.
На сон грядущий я беру полистать рукопись Таратина, посмотрим, что он там наколбал. Бабушка моя так говорила «наколбал», ее это слово. У нее много было своих особенных слов.
Какая прекрасная финская бумага! И вступление есть: «Вместо предисловия». Как же без предисловия? Поглядим по диагонали. Когда читаешь то, что тебя не задевает, хорошо думать о своем, иной раз даже приходят интересные мысли.
Но напрасно я решил, что меня это не заденет. Я читал рукопись Таратина до полуночи и только в третьем часу принял снотворное и погасил свет. Я читал про войну, на которой я был, но эта была совсем другая, не виданная мною, неизвестная мне война.
С особой точностью и абсолютной памятью служащего человека, смыслом деятельности которого везде и всюду остается рост по службе, отмечал он свои перемещения, все перемещения близко и над ним стоявших лиц в масштабе полка, бригады, дивизии, обнаруживая тонкость пони-мания скрытых пружин и психологии людей. В этом сложном механизме все взаимозацеплялось, поворот одного колеса приводил в движение множество колес и колесиков разной величины, двигавшихся с различной скоростью. И многие события, которые, казалось, не имели друг к другу отношения, теперь связались, когда я читал.
Помнится, где-то под Кривым Рогом или раньше появилась в нашем полку санинструктор со странной фамилией Аристиди: то ли гречанка, то ли еврейка, то ли украинка. Всем почему-то больше понравилось, что гречанка, так и осталось за ней. Рассказывали, под Одессой служила она в морской пехоте, была ранена, потом снова ранена и уже в этот раз попала из госпиталя к нам. Была она отчаянной смелости, к тому же красива, в глаза бросалось. Однажды видел я ее, явившу-юся к врачу полка, и был сражен наповал пышными ее достоинствами. А командир первого дивизиона перед всеми хвалился своим санинструктором, чего делать, конечно, не следовало.
Кончилось тем, что нагрянул к нему на командный пункт начальник разведки всей нашей дивизии, рослый красавец. Побыл, убыл, а вслед за ним была отозвана в дивизию Аристиди. Что-то рассказывали про них двоих всезнающие писаря, но этих подробностей память моя не сохрани-ла, а через несколько месяцев из рук писарей видел я фотокарточку: у гроба убитого начальника разведки стоят рядом командир дивизии, по моим тогдашним понятиям — старичок, и Аристиди; линия орденов и медалей на ее груди выше линии его орденов.
И вот только теперь, читая, увидел я связь между этими событиями и дальнейшим продвиже-нием по службе майора Таратина. А связь была простая: кого-то назначили на место убитого начальника разведки дивизии, общий механизм пришел в действие, все подвинулось, и движением колеса был выдернут на один зубец вверх Таратин, в ту пору капитан.
Я вспомнил: шли тяжелейшие бои, наш полк понес такие потери, что отвели на формировку. И вот об этих боях — два абзаца, зато о назначении на должность рассказывалось подробно и упоенно. И так же упоенно писал он о том, как на формировку прибыло с поверкой высокое начальство и начштаба оплошал, обнаружил недостаточную компетентность, а он, Таратин, еще только капитан, отличился — доложил кратко и точно. И воинское звание майора догнало его по дороге на фронт. И было это — так: лично командир полка, сам недавно ставший подполковни-ком, достал из сумки свои майорские погоны, которые намеревался хранить, и собственноручно прикрепил их Таратину на плечи — носи!
Среди ночи я расхохотался вдруг, и, между прочим, по самому неподходящему поводу: вслед за описанием торжеств, связанных с присвоением звания, шло надгробное слово ординарцу, который, как было сказано, «пал смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими захватчиками». Все в полку, и я в том числе, знали, как погиб его ординарец. Рыли батарейный наблюдательный пункт на кургане и случайно отрыли древний глиняный кувшин. Тут же его распечатали. Что-то густое, сильно пахучее оказалось на дне. Разведчики определили на нюх греческое вино; далась нашему полку эта Греция!
Как запах греческого вина смог с немыслимой скоростью достичь ординарца, осталось невыясненным, но разведчики еще и распробовать не успели, а он уже был тут и приступил к реквизиции — хотел весь кувшин доставить товарищу майору на торжество. Но все-таки не удержался, вместе с разведчиками сел пробовать. В итоге двое ослепли, троих, проявивших особое усердие, спасти не удалось. Среди этих троих молодых парней был и ординарец.
Я прочитал и пролистал рукопись до конца: назначения, награждения, присвоения, переме-щения. Что ж, и это документ времени. Знали бы люди, берясь за перо, что, хотят они или не хотят, расскажут про себя и такое, чего по трезвом разумении никому никогда не стали бы говорить. И чем трогательней стараются представить себя, тем хуже выходит.
Не потому ли я лучше понимаю людей по документам, по архивным материалам? И память на документы у меня острей, чем на лица. Какой-нибудь клочок бумаги способен рассказать мне о людях, об эпохе больше и точней, чем живой человек, с которым я беседую с глазу на глаз. Тут я бываю склонен обманываться. Тон, слова, глаза — все это действует на меня, я становлюсь глупо доверчив. Но стоит взять документ в руки, и обостряется чутье, нюх, интуиция. И проступают многие незримые связи.
Вот придет Таратин, надо что-то говорить. Что? «Это не телефонный разговор…» Сколько раз я уже расплачивался за минутное малодушие. Буду хвалить. Он уйдет растроганный и довольный. Враг хвалит, друг ругает… Я не враг, но что же делать? А заодно расскажу ему про его фамилию, она встречается еще во времена Ивана Грозного. И встречается она при интересных обстоятельствах, жаль, что прошлый раз я совершенно забыл об этом. Когда отменили опричнину и стали возвращать земским людям их вотчины, разоренные недолгими хозяевами, среди тех, кто дошел до полнейшего оскудения, так что и вернуться стало не на что и вотчину поневоле пришлось отписать монастырю, встречаются Таратины.
Надо было ему знать и то, как и почему после двух походов крымского хана Девлета на Москву была отменена опричнина. Это надо знать, тут каждое слово истории кровоточит.
В первый поход царь выставил на защиту верные свои опричные полки. Они даже сопротив-ления не оказали, хан прошел сквозь них, разграбил, выжег и опустошил Москву, запрудив трупами Неглинку и Яузу. И вот тогда, во второй поход Девлета, был срочно помилован «муж крепкий и мужественный и в полкоустроении весьма искусный» князь Михаил Иванович Воро-тынский, до того сосланный в Белоозеро со всей семьей. Ему вручил царь судьбу государства и будущее династии. И пока царь, свезя по санному еще пути всю казну в Новгород, стянув туда на свою охрану стрельцов, ждал вестей, служил молебны, ставил свечи и заодно, как сообщает летописец, «многих своих детей боярскых метал в Волхову реку с камением, топила, Воротынский разбил татар, что, впрочем, через полгода не спасло его от казни.
Историю, конечно, надо знать, но я представляю себе, как смутится Таратин, как ему неловко станет слушать, словно при нем ведутся непозволительные разговоры о начальстве. Я уже имел опыт: начинаешь рассказывать, и человек отдаляется, отдаляется, становится тебе чужим. У каждого в истории — в новой и древней — свои болевые точки. Ограничимся фамилией, подкину ему занятие на остаток дней и лет — пусть разыскивает корни и ответвления своего генеалогичес-кого древа. Сейчас многие этим занялись.
- Мёртвые сраму не имут - Григорий Бакланов - О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Записки подростка военного времени - Дима Сидоров - О войне
- Мозес - Ярослав Игоревич Жирков - Историческая проза / О войне
- Нашу память не выжечь! - Евгений Васильевич Моисеев - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Легенда-быль о Русском Капитане - Георгий Миронов - О войне
- Корабли-призраки. Подвиг и трагедия арктических конвоев Второй мировой - Уильям Жеру - История / О войне
- Здравствуй – прощай! - Игорь Афонский - О войне
- Строки, написанные кровью - Григорий Люшнин - О войне
- Приключения Рустема - Адельша Кутуев - О войне