Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волк ничего не возразил, и найденыш стал называться Деей.
Что касается Гуинплена, Урсусу не пришлось ломать себе голову, чтобы придумать для него имя. В то самое утро, когда он узнал, что мальчик обезображен и что девочка слепа, он спросил:
– Как звать тебя, мальчик?
– Меня зовут Гуинпленом, – ответил ребенок.
– Что ж, Гуинплен так Гуинплен, – сказал Урсус.
Дея помогала Гуинплену в его выступлениях.
Если бы можно было подвести итог всей совокупности человеческих несчастий, он нашел бы свое воплощение в Гуинплене и Дее. Казалось, оба они явились на землю из мира теней: Гуинплен – из той его области, где царит ужас, Дея – из той, где царит тьма. Их существования были сотканы из различного рода мрака, заимствованного у чудовищных полюсов вечной ночи. Дея носила этот мрак внутри себя, Гуинплен – на своем лице. В Дее было что-то призрачное; Гуинплен был подобен привидению. Дея была окружена черной бездной, Гуинплена окружало нечто худшее. У зрячего Гуинплена была ужасная возможность, от которой слепая Дея была избавлена, – возможность сравнивать себя с другими людьми. Но в положении Гуинплена, если только допустить, что он старался дать себе в нем отчет, сравнивать значило перестать понимать самого себя. Иметь, подобно Дее, глаза, в которых не отражается внешний мир, – несчастие огромное, однако меньшее, чем быть загадкою для самого себя: чувствовать в мире отсутствие чего-то, что является тобою самим, видеть Вселенную и не видеть себя в ней. На глаза Деи был накинут покров мрака, на лицо Гуинплена была надета маска. Как выразить это словами? На Гуинплене была маска, выкроенная из его живой плоти. Он не знал своих подлинных черт. Они исчезли. Их подменили другими чертами. Его истинного облика уже не существовало. Голова жила, но лицо умерло. Он не мог вспомнить, видел ли он его когда-нибудь. Для Деи, так же как и для Гуинплена, род человеческий был чем-то внешним, далеким от них. Она была одинока. Он – тоже. Одиночество Деи было мрачным: она не видела ничего. Одиночество Гуинплена было зловещим. Он видел все. Для Деи весь мир не выходил за пределы ее слуха и осязания: все существующее было ограничено, почти не имело протяженности, обрывалось в двух шагах от нее; бесконечной представлялась только тьма. Для Гуинплена жить – значило вечно видеть перед собою толпу, с которой ему никогда не суждено было слиться. Дея была изгнанницей из царства света, Гуинплен был отверженным среди живых существ. Оба они имели все основания отчаяться. И он и она переступили мыслимую черту человеческих испытаний. При виде их всякий, призадумавшись, почувствовал бы к ним безмерную жалость. Как они должны были страдать! Над ними явно тяготел злобный приговор судьбы, и рок никогда еще так искусно не превращал жизнь двух ни в чем не повинных существ в сплошную муку, в адскую пытку.
А между тем они жили в раю.
Они любили друг друга.
Гуинплен обожал Дею. Дея боготворила Гуинплена.
– Ты так прекрасен! – говорила она ему.
3. Oculos non habet, et videt – Не имеет глаз, а видит
Одна только женщина на свете видела настоящего Гуинплена – слепая девушка.
Чем она была обязана Гуинплену, Дея знала от Урсуса, которому Гуинплен рассказал о своем трудном переходе из Портленда в Уэймет и обо всех ужасах, пережитых им после того, как его оставили на берегу. Она знала, что ее, крошку, умиравшую на груди умершей матери и сосавшую ее мертвую грудь, подобрало другое дитя, не намного старше ее, что это существо, отвергнутое всеми и как бы погребенное в мрачной пучине всеобщего равнодушия, услыхало ее крик и, хотя все были глухи к нему самому, не оказалось глухим к ней; что этот одинокий, слабый, покинутый ребенок, не имевший никакой опоры на земле, сам еле передвигавший ноги в пустыне, истощенный, разбитый усталостью, принял из рук ночи тяжкое бремя – другого ребенка; что несчастное существо, обездоленное при непонятном разделе жизненных благ, именуемом судьбою, взяло на себя заботу о судьбе другого существа и, будучи олицетворением нужды, скорби и отчаяния, стало провидением для найденной им малютки. Она знала, что, когда небо закрылось для нее, он раскрыл ей свое сердце; что, погибая сам, он спас ее; что, не имея ни крова, ни пристанища, он пригрел ее; что он сделался ее матерью и кормилицей; что он, совершенно одинокий на свете, ответил небесам, покинувшим его, тем, что усыновил другого ребенка; что, затерянный в ночи, он явил этот высокий пример; что, сочтя себя недостаточно обремененным собственными бедами, он взвалил себе на плечи бремя чужого несчастья; что он открыл на этой земле, где, казалось бы, его уже ничто не ждало, существование долга; что там, где всякий заколебался бы, он смело пошел вперед; что там, где все отшатнулись бы, он не отстранился; что он опустил руку в отверстую могилу и извлек оттуда ее, Дею; что, сам полуголый, он отдал ей свои лохмотья, ибо она страдала от холода, что, сам голодный, он постарался накормить и напоить ее; что ради нее этот ребенок боролся со смертью, со смертью во всех ее видах: в виде зимы и снежной метели, в виде одиночества, в виде страха, в виде холода, голода и жажды, в виде урагана; что ради нее, ради Деи, этот десятилетний титан вступил в поединок с беспредельным мраком ночи. Она знала, что он сделал все это, будучи еще ребенком, и что теперь, став мужчиной, он для нее, немощной, является опорой, для нее, нищей, – богатством, для нее, больной, – исцелением, для нее, слепой, – зрением. Сквозь густую, ей самой неведомую завесу, заставлявшую ее держаться вдали от жизни, она ясно различала эту преданность, эту самоотверженность, это мужество – во внутреннем нашем мире героизм принимает совершенно определенные очертания. Она улавливала его благородный облик: в той невыразимо отвлеченной области, где живет мысль, не освещаемая солнцем, она постигала это таинственное отражение добродетели. Окруженная со всех сторон непонятными, вечно куда-то движущимися предметами (таково было единственное впечатление, производимое на нее действительностью), замирая в тревоге, свойственной бездеятельному существу, всегда настороженно поджидающему возможную опасность, постоянно переживая, как и все слепые, чувство своей полной беззащитности в этом мире, она вместе с тем явственно ощущала где-то над собой присутствие Гуинплена – Гуинплена, никогда не знающего устали, всегда близкого, всегда внимательного, Гуинплена ласкового, доброго, всегда готового прийти ей на помощь. Дея вся трепетала от радостной уверенности в нем, от признательности к нему: ее тревога стихала, сменялась восторгом, и своими исполненными мрака глазами она созерцала в зените над окружавшей ее бездной неугасимое сияние этой доброты.
Во внутреннем мире человека доброта – это солнце. И Гуинплен ослеплял собою Дею.
Для толпы, у которой слишком много голов, чтобы она могла над чем-нибудь призадуматься, и слишком много глаз, чтобы она могла к чему-нибудь приглядеться, для толпы, которая, будучи поверхностной, останавливается только на поверхности явлений, Гуинплен был всего лишь клоуном, фигляром, скоморохом, шутом, чем-то вроде животного. Толпа знала только его маску.
Для Деи Гуинплен был спасителем, извлекшим ее из могилы и вынесшим на свет, утешителем, дававшим ей возможность жить, освободителем, руку которого она, блуждавшая в темном лабиринте, чувствовала в своей руке. Гуинплен был братом, другом, руководителем, опорой, подобием лика небесного, крылатым, лучезарным супругом, и там, где толпа видела чудовище, она видела архангела.
И это потому, что слепая Дея видела его душу.
4. Прекрасно подобранная чета влюбленных
Философ Урсус это понимал. Он одобрял ослепление Деи:
– Слепой видит незримое.
Он говорил:
– Сознавать – значит видеть.
Глядя на Гуинплена, он бормотал:
– Получудовище и полубог.
Гуинплен, со своей стороны, был опьянен Деей. Существует глаз невидимый – ум, и глаз видимый – зрачок. Гуинплен смотрел на Дею видимыми глазами. Дея была очарована идеальным образом, Гуинплен – реальным. Гуинплен был не просто безобразен, он был ужасен. В Дее он видел свою противоположность. Насколько он был страшен, настолько Дея была прелестна. Он был олицетворением уродства, она – олицетворением грации. Дея казалась воплощенной мечтой, грезой, принявшей телесные формы. Во всем ее существе, в ее воздушной фигуре, в ее стройном и гибком стане, трепетном как тростник, в ее, быть может, незримо окрыленных плечах, в легкой округлости ее форм, говорившей о ее пуле не столько чувствам, сколько душе, в почти прозрачной белизне ее кожи, в величественном спокойствии ее незрячего взора, божественно отрешенного от земного, в святой невинности ее улыбки было нечто, роднившее ее с ангелом; а между тем она была женщиной.
Гуинплен, как мы уже сказали, сравнивал себя с другими; сравнивал он и Дею.
Его жизнь представлялась ему сочетанием двух непримиримых противоположностей. Она была точкой пересечения двух лучей, черного и белого, шедших один снизу, другой – сверху. Одну и ту же крошку могут одновременно клевать два клюва: клюв зла и клюв добра, первый – терзая, второй – лаская. Гуинплен был такой крошкой, атомом; его и терзали и ласкали. Гуинплен был детищем роковой случайности, усложненной вмешательством провидения. Несчастье коснулось его своим перстом, но его коснулось и счастье. Два противоположных удела, сочетавшись, породили его необычную судьбу. На нем лежало и проклятие, и благословение. Он был избранником, на котором лежало проклятие. Кто он? Он не знал этого сам. Когда он смотрел на себя в зеркало, он видел незнакомца. И незнакомец этот был чудовищем. Гуинплен жил как бы обезглавленным, с лицом, которое он не мог признать своим. Это лицо было безобразно, до того безобразно, что служило предметом потехи. Оно было настолько ужасно, что вызывало смех. Оно было жутко-смешным. Человеческое лицо исчезло, как бы поглощенное звериной мордой. Никогда еще никто не видел такого полного исчезновения человеческих черт на лице человека, никогда еще пародия на человеческий образ не достигала такого совершенства, никогда еще, даже в кошмаре, не возникала такая жуткая смеющаяся харя, никогда еще все, что может оттолкнуть женщину, не соединялось так отвратительно в наружности мужчины; несчастное сердце, скрывавшееся за этой маской и оклеветанное ею, казалось, было обречено на вечное одиночество; такое лицо было для него настоящей гробовой доской. Но нет, нет! Там, где исчерпала весь запас своих средств неведомая злоба, там в свою очередь расточила свои дары и незримая доброта. Внезапно подняв из праха поверженного, она всему, что было в нем отталкивающего, придала все, что способно было привлекать: в риф вложила магнит, внушила другой душе желание устремиться как можно скорее к обездоленному; поручила голубке утешить пораженного молнией, заставила красоту боготворить безобразие.
- Париж - Виктор Гюго - Проза
- Человек рождается дважды. Книга 1 - Виктор Вяткин - Проза
- Сигги и Валька. Любовь и овцы - Елена Станиславова - Поэзия / Проза / Повести / Русская классическая проза
- Жены и дочери - Элизабет Гаскелл - Проза
- Тайный агент - Джозеф Конрад - Проза
- Как Том искал Дом, и что было потом - Барбара Константин - Проза
- Три вдовы - Шолом-Алейхем - Проза
- Калевала - Леонид Бельский - Проза
- Коко и Игорь - Крис Гринхол - Проза
- Дочь полка - Редьярд Киплинг - Проза