Рейтинговые книги
Читем онлайн Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 163 164 165 166 167 168 169 170 171 ... 408

Говоря о Медичи, я упомянул одно глубоко трагическое лицо — Лавирона; с ним я недолго был знаком, он промелькнул мимо меня и исчез в кровавом облаке. Лавирон был кончивший курс политехник, инженер и архитектор. Я познакомился с ним в самый разгар революции, между 24 февралем и 15 мая (он тогда был капитаном Национальной гвардии), в его жилах текла, без всякой примеси, энергическая, суровая, когда надобно, и добродушная, веселая галло-франкская кровь девяностых годов. Я предполагаю, что таков был архитектор Клебер, когда он возил в тачке землю с молодым актером Тальмой, расчищая место для праздника федерации.

Лавирон принадлежал к небольшому числу людей, не опьяневших 24 февраля от победы, от провозглашения республики. Он был на баррикадах, когда дрались, и в Hotel de Ville, когда недравшиеся выбирали диктаторов. Когда прибыло новое правительство, как Deus ex machina, в Ратушу, он громко протестовал против его избрания и, вместе с несколькими энергическими людьми, спрашивал: откуда оно взялось? почему оно правительство? Совершенно последовательно Лавирон (312) 15 мая ворвался с парижским народом в мещанское Собрание и, с обнаженной шпагой в руке, заставил президента допустить на трибуну народных ораторов. Дело было потеряно. Лавирон скрылся. Он был судим и осужден par contumaoe.[498] Реакция пьянела, она чувствовала себя сильной для борьбы и, вскоре, сильной для победы, — тут июльские дни, потом проскрипции, ссылки, синий террор. В это самое время однажды вечером сидел я на бульваре перед Тортони, в толпе всякой всячины и, как в Париже всегда бывает — в умеренную и неумеренную монархию, в республику и империю— все это общество впересыпку с шпионами. Вдруг подходит ко мне — не верю глазам — Лавирон.

— Здравствуйте! — говорит он.

— Что за сумасшествие? — отвечаю я вполголоса и, взяв его под руку, отхожу от Тортони. — Как же можно так подвергаться, и особенно теперь?

— Если б вы знали, что за скука сидеть взаперти и прятаться, просто с ума сойдешь… я думал, думал, да и пошел гулять.

— Зачем же на бульвар?

— Это ничего не значит, здесь меня меньше знают, чем по ту сторону Сены, и кому ж придет в голову, что я стану прогуливаться мимо Тортони? Впрочем, я еду.

— Куда?

— В Женеву, — так тяжко и так все надоело; мы идем навстречу страшным несчастиям. Падение, падение, мелкость во всех, во всем. Ну, прощайте — прощайте, и да будет наша встреча повеселее.

В Женеве Лавирон занимался архитектурой, что-то строил, вдруг объявлена война «за папу» против Рима. Французы сделали свою вероломную высадку в Чивита-Веккии и приближались к Риму. Лавирон бросил циркуль и поскакал в Рим. «Надобно вам инженера, артиллериста, солдата, я француз, я стыжусь за Францию и иду драться с моими соотечественниками», — говорил он триумвирам, и пошел жертвой искупления в ряды римлян. С мрачной отвагой Шел он вперед; когда все было потеряно, он еще дрался и пал в воротах Рима, сраженный французским ядром. (313)

Французские газеты похоронили его рядом ругательств, указывая суд божий над преступным изменником отечества!

…Когда человек, долго глядя на черные кудри и черные глаза, вдруг обращается к белокурой женщине с светлыми бровями, нервной и бледной, взгляд его всякий раз удивляется и не может сразу прийти в себя. Разница, о которой он не думал, которую забыл, невольно, физически навязывается ему.

Точно то же делается при быстром переходе от итальянской эмиграции к немецкой.

Немец теоретически развит, без сомнения, больше, чем все народы, но проку в этом нет до сих пор. Из католического фанатизма он перешел в протестантский пиетизм трансцендентальной философии и поэтизм филологии, а теперь понемногу перебирается в положительную науку: он «во всех классах учится прилежно», и в этом вся его история; на страшном суде ему сочтут баллы. Народ Германии, менее учившийся, — много страдал; он купил право на протестантизм — Тридцатилетней войной, право на независимое, существование, то есть на бледное существование под надзором России, — борьбой с Наполеоном. Его освобождение в 1814–1815 году было совершеннейшей реакцией, и когда на место Жерома Бонапарта явился der Lan-desvater,[499] в пудреном парике и залежавшемся мундире старого покроя, и объявил, что на другой день назначается, по порядку, положим, 45-й парад (сорок четвертый был до революции), — тогда всем освобожденным показалось, что они вдруг потеряли современность и воротились к другому времени, каждый щупал, не выросла ли у него коса с бантом на затылке. Народ принимал это с простодушной глупостью и пел Кернеровы песни. Науки шли вперед. Греческие трагедии давались в Берлине, драматические торжества для Гёте — в Веймаре.

Самые радикальные люди между немцами в частной жизни остаются филистерами. Смелые в логике, они освобождают себя от практической последовательности и впадают в вопиющие противоречия. Герман(314)ский ум в революции, как во всем, берет общую идею, разумеется в ее безусловном, то есть недействительном, значении и довольствуется идеальным построением ее, воображая, что вещь сделана, если она понята, и что факт так же легко кладется под мысль, как смысл факта переходит в сознание.

Англичанин и француз исполнены предрассудков, немец их не имеет; но и тот и другой в своей жизни последовательнее — то, чему они покоряются, может быть и нелепо, но признано ими. Немец не признает ничего, кроме разума и логики, но покоряется многому из видов, — это кривление душой за взятки.

Француз не свободен нравственно: богатый инициативой в деятельности, он беден в мышлении. Он думает принятыми понятиями, в принятых формах, он пошлым идеям дает модный покрой и доволен этим. Ему трудно дается новое, даром что он бросается на него. Француз теснит свою семью и верит, что это его обязанность, так как верит в «почетный легион», в приговоры суда. Немец ни во что не верит, но пользуется на выбор общественными предрассудками. Он привык к мелкому довольству, к Wohlbehagen,[500] к покою и, переходя из своего кабинета в Prunkzimmer[501] или спальню, жертвует халату, покою и кухне—свободную мысль свою. Немец большой сибарит, этого в нем не замечают, потому что его убогое раздолье и мелкая жизнь неказисты; но эскимос, который пожертвует всем для рыбьего жира, — такой же эпикуреец, как Лукулл. К тому же немец, лимфатический от природы, скоро тяжелеет и пускает тысячи корней в известный образ жизни; все, что может его вывести из его привычки, ужасает его филистерскую натуру.

Все немецкие революционеры — большие космополиты, sie haben uberwunden den Standpunkt der Nationa-litat,[502] и все исполнены самого раздражительного, самого упорного патриотизма. Они готовы принять всемирную республику, стереть границы между государствами, но чтоб Триест и Данциг принадлежали Германии. Венские студенты не побрезгали отправиться под (315) начальство Радецкого в Ломбардию, они даже, под предводительством какого-то профессора, взяли пушку, которую подарили Инсбруку.

При этом заносчивом и воинственном патриотизме Германия, со времени первой революции и поднесь, смотрит с ужасом направо, с ужасом налево. Тут Франция с распущенными знаменами переходит Рейн — там Россия переходит Неман, и народ в двадцать пять миллионов голов чувствует себя круглой сиротой, бранится от страха, ненавидит от страха и теоретически, по источникам, доказывает, чтоб утешиться, что бытие Франции есть уже небытие, а бытие России не есть еще бытие.

«Воинственный» конвент, собиравшийся в павловской церкви во Франкфурте и состоявший из добрых sehr ausgezeichneten in ihrem Fache[503] профессоров, лекарей, теологов, фармацевтов и филологов, — рукоплескал австрийским солдатам в Ломбардии, теснил поляков в Познани. Самый вопрос о Шлезвиг-Гольштейне (Stammverwandt![504]) брал за живое только с точки зрения «Тейтчтума». Первое свободное слово, сказанное, после веков молчания, представителями освобождающейся Германии, было против притесненных, слабых народностей; эта неспособность к свободе, эти неловко обличаемые поползновения удержать неправое стяжание вызывают иронию: человек прощает дерзкие притязания только за энергические действия, а их не было.

Революция 1848 года имела везде характер опрометчивости, невыдержки, но не имела ни во Франции, ни в Италии почти ничего смешного; в Германии, кроме Вены, она была исполнена комизма несравненно больше юмористического, чем комизм прегадкой гётевской комедии «Der Biirgergeneral».[505]

Не было города, «пятна» в Германии, в котором при восстании не являлась бы попытка «Комитета общественного спасения», со всеми главными деятелями, с холодным юношей Сен-Жюстом, с мрачными террористами и военным гением, представлявшим Карно. Двух-трех Робеспьеров я лично знал, они надевали всегда чистую рубашку, мыли руки и чистили ногти; (316) зато были и растрепанные Колло дЭрбуа, а если в клубе находился человек, любивший еще больше пиво, чем другие, и волочившийся еще открытее за штубенмедхенами,[506] — это был Дантон, eine schwelgende Natur![507]

1 ... 163 164 165 166 167 168 169 170 171 ... 408
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен бесплатно.
Похожие на Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен книги

Оставить комментарий