Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я» — это ключевое слово романа. Заставляя Германа считать свои преступления произведениями искусства, а себя — превосходным художником, Набоков изобличает его идеи как отрицание всего, что сам он понимал под искусством. Для Набокова искусство — это не возможность выставить себя напоказ, но шанс выйти за пределы своего «я», не приятное времяпрепровождение, но моральная реальность, средство для понимания смысла человеческого бытия и того, что лежит за его пределами.
Творя произведение искусства или воспринимая его, воображение преступает границы «я», чтобы проникнуть в другую жизнь — иное время, иное место, иное мышление. Без этой способности сознания не может быть ни искусства, ни морального выбора. Ибо без имажинативного сопереживания, позволяющего одному сознанию постигнуть другое, без умения представить себе чужую боль мораль была бы пустым словом. В самом знаменитом высказывании по поводу своего искусства Набоков заявил:
Я не читаю и не произвожу дидактической беллетристики, и чего бы ни плел милый Джон Рей, «Лолита» вовсе не буксир, тащащий за собой баржу морали. Для меня рассказ или роман существует только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю как особое состояние, при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма6.
Позднее он лелеял мысль о том, что «однажды придет переоценщик и объявит, что я вовсе не легкомысленная жар-птица, а строгий моралист, который пинает грех и колотит глупость, насмехается над вульгарностью и жестокостью и дарует верховную власть нежности, таланту и гордости»7. В свете этого последнего высказывания (и всей его философии) ясно, что его определение «эстетического наслаждения» глубже, чем может показаться: когда Набоков говорит «другие формы бытия», он точно называет то, что имеет в виду, подразумевая связь этих слов с моральными ценностями, которые подчеркивают трансцендентность человеческого «я». Быть может, по ту сторону жизни душа способна стоять вне самое себя (буквальный смысл слова «экстаз») и проникать — из любопытства, нежности и доброты — в каждый незаметный пустяк, в каждое избитое и израненное сердце смертного. Произведение искусства может предвосхищать это состояние, вызывая подобные реакции в пределах жизни, как это происходит в «Лолите», которая, заточив читателя в сознание Гумберта, одновременно предлагает нам бежать из него и представить себе страдание, которое испытывает героиня. Именно ради этого Набоков и написал свою книгу.
Герман с его раздутым самолюбием, пренебрежением к другим людям является, по мысли Набокова, антитезой художнику. Его благоговение перед самим собой сопоставимо лишь с презрением к остальной части человечества, даже к собственной жене, брак с которой он считает безоблачным. Полнота «супружеского счастья» определяется для Германа тем, что Лида, «глупая, но симпатичная, преклоняющаяся передо мной жена», играет роль некоего увеличительного зеркала для его гордыни. Те несколько второстепенных персонажей, которые существуют вне Германа, — Феликс, Лида, ее двоюродный брат Ардалион, юрист Орловиус — изображены лишь несколькими штрихами, через его восприятие. Всех их он порочит и за глаза («осел», «балда»), и в глаза («болван», «дурак»). Он не пытается заглянуть в сознание Феликса, а просто-напросто игнорирует его. Не допуская, что у Феликса может быть своя жизнь, он убивает его без малейших колебаний.
Преступление Германа пародирует и одновременно отвергает попытку искусства выйти за пределы «я». Вместо того чтобы хоть сколько-нибудь понять Феликса, Герман пытается отпечатать свое собственное лицо на его лице, уничтожить его и бежать, присвоив себе его личность. Однако преступление, по мысли Набокова, всегда содержит в себе зерно своего изъяна — безумные притязания «я» на господство над всем и вся, невозможность контролировать будущее, которое в конце концов нельзя пробудить к жизни силою одних желаний. Когда Феликс выходит из автомобиля, полагая, что как только они с Германом поменяются одеждой, он сможет сесть за руль, Герман замечает, что он любуется машиной «уже без вожделения неимущего, а со спокойным удовлетворением собственника». Однако Герман слишком поздно понимает, что в подобном настроении Феликс мог оставить палку в автомобиле, «ведь автомобиль временно принадлежал ему». В мире, где все живет своей жизнью, — как подтверждает горький опыт Марты Драйер в «Короле, даме, валете», — невозможно что-либо спланировать до конца.
Герман полагает, что его замысел ослепительно гениален и лишь глуповатое человечество не способно оценить его художественные достоинства. Ему невдомек, что махинации со страховкой — одно из самых банальных преступлений. Несоответствие между представлениями Германа о своей гениальности — проницательности, оригинальности — и гротескной реальностью придает особый комизм роману. Ослепленный блеском своего замысла, Герман не видит того, что может увидеть каждый в его мире, — что между ним и Феликсом нет никакого сходства. Быть может, наиболее абсурдно то, что Герман непоколебимо верит в свой счастливый брак, нимало не подозревая, что жена беззастенчиво изменяет ему со своим двоюродным братом, художником Ардалионом.
Гипертрофированное самомнение, кажется, мешает ему заметить их любовные игры, их неразлучность, их нежность друг к другу. На самом деле он лишь надевает шоры, и где-то в глубине сознания у него кроется мысль, что, поверни он голову, он мог бы что-то увидеть. Однако он не хочет признаться в этом даже самому себе. Как смог бы он сохранить сознание своей исключительности — к которому сводится для него весь мир, — если бы ему пришлось признать, что Лида может полюбить кого-то не меньше, а то и больше его?
Как истинный художник, Герман подчеркивает, что главное в его преступлении — это совершенство замысла. Однако он не отдает себе отчета в том, что пошел на убийство, чтобы избавить себя и Лиду от Ардалионовой тени и доказать, что в нем больше от художника, чем в его сопернике, которого он, впрочем, отказывается таковым считать.
Здесь Набоков ставит перед собой задачу, к которой не раз будет возвращаться в будущем. Что бы ни представлял собой Герман, ему никак не откажешь в литературном красноречии и живости. Как же удается Набокову передать значение, прямо противоположное тому, что имеет в виду Герман? Здесь, так же как в «Лолите», «Аде» и других книгах, Набоков запрятывает в текст скрытые параллели, образующие своего рода тайный код, который ускользает от внимания Германа, но открывается сметливому читателю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Владимир Набоков: русские годы - Брайан Бойд - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Волконские. Первые русские аристократы - Блейк Сара - Биографии и Мемуары
- Письма В. Досталу, В. Арсланову, М. Михайлову. 1959–1983 - Михаил Александрович Лифшиц - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература
- Камчатские экспедиции - Витус Беринг - Биографии и Мемуары
- Краснов-Власов.Воспоминания - Иван Поляков - Биографии и Мемуары
- Первое российское плавание вокруг света - Иван Крузенштерн - Биографии и Мемуары
- Василий III - Александр Филюшкин - Биографии и Мемуары
- Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой - Кристоф Рехаге - Биографии и Мемуары