Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В России девяностых и особенно нулевых вообще принято было ставить под сомнение очевидные вещи, что, может, и неплохо иногда — в порядке разоблачения штампов, — но что-то эти сомнения были уж больно однотипны: человек НЕ МОГ такого сделать, ему было слабо. Египтяне не могли воздвигнуть пирамиды, жители острова Пасхи — изготовить идолов; Шекспир не писал, Шолохов даже не читал, Есенин не вешался, Маяковский не стрелялся, революцию сделал не русский народ, а евреи в союзе с англосаксами, а возможно, всё это, от пирамид до революции, сделали инопланетяне. Есть тут какое-то бегство от исторической ответственности, — я не я, и революция не моя, — но в гораздо большей степени неверие в человеческие силы. Маяковский не мог застрелиться! Его могло застрелить всесильное ОППУ (и оно действительно всесильно — ведь мы ничего не можем ему противопоставить, и значит, на нас нет никакой ответственности), но сам он — никогда.
Это даже не глупость. Это посягательство на главное произведение большого поэта, на саму его личность. И мы не будем это обсуждать, чтобы не разбрасывать сорные семена еще дальше.
Выставка была развернута на Воровского, в клубе писательской федерации.
Готовя выставку, Маяковский с Василием Катаняном проходил мимо комнаты, где шел товарищеский суд. И сказал:
— Самое страшное — судить и быть судимым.
Незадолго до этого сказал Светлову на Тверской, вдруг, без всякой связи с предыдущим разговором:
— Боюсь, что посадят.
— Вас? Символ революции?
— Именно поэтому.
Всё понимал.
По случаю открытия выставки во втором номере журнала «Печать и революция» печатаются его портрет и приветствие «Великому революционному поэту». По звонку Артемия Халатова, руководителя ГИЗа, портрет вырезается из готового тиража. «Назвать Маяковского, попутчика, великим революционным поэтом?!»
Было из-за чего предположить, что против него ведется кампания; возможно, была не кампания, а мания, глубокая внутренняя уверенность в том, что кругом враги, — но интуиция его не обманывала. Люди двадцатых были обречены. Причем те, кто колебался, не входил в РАПП, не присягал в верности, — могли еще спастись; а вот самых преданных уничтожали первыми.
Театральный критик Владимир Млечин открывал диспут о «Бане» в Доме печати 27 марта 1930 года и после диспута поехал с Маяковским в писательский клуб.
Они не дружили, а приятельствовали, и Млечина удивило, что Маяковский с ним разоткровенничался. А он готов был в это время говорить с любым сколько-нибудь доброжелательным человеком.
«Маяковский спросил, почему не опубликована моя рецензия на постановку „Бани“.
— Кто вам сказал об этом? — ответил я вопросом.
— Ну, в редакциях секреты не хранятся. Да и какой тут секрет! Так почему вашу статью не печатают? Что, вы меня мало ругаете или слишком ругаете?
Я ответил, что моя статья товарищам показалась расплывчатой.
— То есть недостаточно резкой? Товарищи боятся не попасть в тон разгромным статейкам? Скажите, чем объясняется это поветрие? Вы можете вспомнить, чтобы так злобно писали о какой-либо пьесе? И все — как по команде. Что это — директива?
Я попытался убедить Владимира Владимировича в том, что никакой директивы нет и быть не может, что появившиеся рецензии — результат неблагоприятного настроения, сложившегося на премьере. <…>
— Да при чем тут Мейерхольд! — прервал меня Маяковский. — Удар наносится по мне — сосредоточенный, злобный, организованный. Не стоит сейчас спорить о достоинствах и недостатках пьесы и спектакля — за вечер достаточно наговорено. И не в них дело. Тон делает музыку. Непристойные рецензии — результат организованной кампании.
— Организованной? — удивился я. — Кем? Кто заинтересован в такой кампании против вас?
Маяковский отвечал подробно. Он был глубочайшим образом убежден, что рецензии на „Баню“ не случайность, а звено в цепи систематической кампании, которую упорно называл „травля“. Он утверждал, что этот поход против него стал особенно яростным в связи с выставкой, которую он организовал к двадцатилетию своей литературной деятельности. Выставку, по его словам, он фактически создал сам и проделал гигантскую работу, чтобы „поднять эту махину“. <…>
— С восемнадцатого года меня так не поносили. Нечто подобное писали лишь после первой постановки „Мистерии-Буфф“ в Петрограде: „Маяковский приспосабливается“, „Маяковский продался большевикам“…
— Так чего вам сокрушаться, Владимир Владимирович? Ругались прежде, кроют теперь…
— Как же вы не понимаете разницы! Теперь меня клеймят со страниц родных мне газет!
— Но все-таки к вам хорошо относятся, — попробовал я возразить.
— Кто? Не знаю. Почему вы так думаете?
— Например, Анатолий Васильевич Луначарский сказал мне, что в ЦК партии вас поддержали, когда возник вопрос об издании вашего собрания сочинений.
— Да, Луначарский мне помогал. Но с тех пор много воды утекло.
Маяковский говорил о травле. Он утверждал, что этот поход против него стал особенно яростным в связи с выставкой, которую он организовал к двадцатилетию своей литературной деятельности.
Маяковский был уверен, что враждебные ему силы находят у кого-то серьезную поддержку. Только этим можно объяснить, что никто из официальных лиц не пришел на его выставку и не откликнулись большие газеты.
— Что это означает? Булавочные уколы, пустяки? Нет, это кампания, это директива! Только чья, не знаю. Вот и источник беззастенчивых рецензий. Но вопрос: кто воодушевил „Правду“?
— Вы думаете, что „Правда“ действовала по директиве? — переспросил я.
— А вы полагаете, что по наитию, по воле святого духа? Или по собственной инициативе? Нет, дорогой.
— Вы, мне кажется, все преувеличиваете. Статья в „Правде“? Модно говорить об уклонах — как не найти уклоны в литературе. Вот и статья о „левом уклоне“. Там не только вам достается — вы там в компании с Безыменским и Сельвинским.
— На миру и смерть красна, конечно… Вы правы в другом: статья в „Правде“ сама по себе не могла сыграть большой роли. Но вы никак не объясните, почему выставку превратили в Голгофу для меня. Почему вокруг меня образовался вакуум, полная и мертвая пустота…
В словах Маяковского звучала глубокая тоска. И слова эти меня очень удивили. Я знал, что на выставке перебывало много народу, что у Маяковского полно личных и литературных друзей, последователей, целая литературная школа. Все это я с большой наивностью и высказал.
— Друзья? Может, и были друзья. Но где они? Кого вы сегодня видели в Доме печати? Есть у меня друзья — Брики. Они далеко. В сущности, я один, тезка, совсем один…
Мне стало не по себе. Я не понимал безнадежности попыток убедить Маяковского, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров, а его огорчения — следствие мнительности или, пуще того, необоснованных претензий. Я не понимал, что выставка „За двадцать лет“ для Маяковского — итог всей трудной жизни и он вправе, именно вправе ждать признания от высших органов государственной власти.
И я задал вопрос, который Маяковскому, вероятно, показался если не бестактным, то весьма наивным:
— Чего же вы ждали, Владимир Владимирович? Что на выставку придут Сталин, другие члены политбюро?
Ответ последовал вполне для меня неожиданный:
— А почему бы им и не прийти? Отметить работу революционного поэта — обязанность руководителей советского государства. Или поэзия, литература — дело второго сорта? Но помимо Сталина есть немало деятелей советской власти, многие прямо отвечают за положение на культурном фронте. Их тоже не было на выставке. <…>
— Время надвигается острое… И позднее, — вдруг добавил он. — Вон служащие ресторана расходятся.
Маяковский поднялся и зашагал к гардеробу».
Сталин, кажется, тут еще ни при чем — во всяком случае, Маяковскому передали (со слов Регины Глаз, Лилиной кузины, которая служила в семье Сталиных воспитательницей детей — вот куда дотягивались связи, и без всякого ГПУ), что и «самому», и Надежде Аллилуевой очень понравилось чтение финальной части «Ленина» на торжественном заседании в Большом театре, посвященном шестилетию ленинской смерти. Сталин глаз не сводил с Маяковского, восхищался его чтением. И, видимо, это не осталось незамеченным — на следующее утро Маяковскому позвонили из «Правды», спрашивали, нет ли стихов… Лиля записала в дневнике, что от подобострастного голоса заведующего литотделом газеты ее тошнило физически.
Заведовал этим отделом плохой советский поэт Александр Поморский (Линовский).
Но полденьПоднимет горячий прибой,От ветраПроснутся мимозы.И цитрусы солнцем полныНад тобой,И праздник встречают колхозы.
Это вот ему надлежало решать, печатать или не печатать Маяковского.
- Литра - Александр Киселёв - Филология
- Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. - Борис Соколов - Филология
- Маленькие рыцари большой литературы - Сергей Щепотьев - Филология
- Поэт-террорист - Виталий Шенталинский - Филология
- Михаил Булгаков: загадки судьбы - Борис Соколов - Филология
- В ПОИСКАХ ЛИЧНОСТИ: опыт русской классики - Владимир Кантор - Филология
- Зачем мы пишем - Мередит Маран - Филология
- Довлатов и окрестности - Александр Генис - Филология